Джо Хилл - Призраки двадцатого века
— Давай поиграем, — сказала мама. — Вообрази, что ты никогда не знал папу. Он ушел, когда ты еще не родился. Мы можем придумать про него разные истории. Например, что он служил на флоте и у него с тех времен осталась татуировка «Semper Fi».[60] И еще одна — синий якорь. Эту татуировку он… — Тут ее голос дрогнул, как будто вдохновение вдруг покинуло ее. — Папа сделал ее, когда работал на буровой вышке в море. — Она засмеялась. — Точно. А еще вообрази, что эта дорога — волшебная. Называется Шоссе забвения. Когда мы приедем домой, мы оба поверим, что выдуманные истории — правда, что он действительно ушел от нас до твоего рождения. Все остальное станет сном — таким же реальным, как воспоминание. Выдуманное всегда лучше настоящего. То есть, конечно, он любил тебя и ради тебя готов был сделать что угодно. Но помнишь ли ты хоть один его интересный поступок?
Я был вынужден признать, что не помню.
— А помнишь, чем он зарабатывал на жизнь?
Я был вынужден признать, что не помню и этого. Страховым бизнесом?
— Правда, хорошая игра? — спросила мама— Кстати, об играх. Ты еще не потерял свои карты?
— Карты? — не сразу понял я, но потом вспомнил и прикоснулся к карману куртки.
— Береги их. Отличные карты. Грошовый король. Дама Простыней. Ты получил все, мой мальчик. Послушай моего совета: как приедем домой, сразу звони твоей Мелинде. — Она опять засмеялась, а затем погладила себя по животу. — Впереди у нас хорошее время, детка. У нас обоих.
Я пожал плечами.
— Теперь можешь снять маску, — напомнила она мне. — Но если она тебе понравилась, то оставь. Тебе нравится носить ее?
Я опустил солнцезащитный козырек и с обратной его стороны открыл зеркало. Возле зеркальца зажглась подсветка. Я изучал свое новое ледяное лицо, а также старое лицо под ним — уродливую человеческую заготовку.
— Да, нравится, — сказал я. — Она — это я.
ДОБРОВОЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Не знаю, для кого я все это пишу, кто захочет читать мои записи. Но для полиции здесь точно нет ничего полезного. Мне неизвестно, что случилось с моим братом, и я не могу сказать, где он. То, что я напишу, не поможет отыскать его.
Речь здесь пойдет не о его исчезновении… но я, конечно, буду упоминать пропавшего без вести человека, и нельзя утверждать, будто две эти вещи никак не связаны. Раньше я никогда не рассказывал о том, что знаю про Эдварда Прайора, который в октябре тысяча девятьсот семьдесят седьмого года вышел из школы, но так и не добрался до мамы, что ждала его с тарелкой чили и тушеной картошки. Долгое время, год или два после его исчезновения, я не хотел вспоминать о своем друге Эдди. Я всячески избегал всего, что с ним связано. Если я проходил мимо людей, обсуждавших его в школьном коридоре («Я слышал, что он прихватил травку, взял деньги матери и свалил в чертову Калифорнию!»), то устремлял глаза на некую отдаленную точку и притворялся, будто внезапно оглох. Если же кто-нибудь напрямую спрашивал меня о том, что я думаю о его исчезновении (а такое периодически случалось, ведь мы с ним считались приятелями), то изображал на лице полнейшее равнодушие и пожимал плечами.
— А мне-то какое дело? — говорил я.
Позднее я не думал об Эдди в силу выработавшейся привычки. Если что-то вдруг случайно напоминало о нем — похожий на него мальчик или сообщение в новостях о пропавшем подростке, — я тут же начинал думать о другом, даже не осознавая этого.
Однако в последние три недели, когда пропал мой младший брат Моррис, я стал задумываться об Эде Прайоре все чаще. Как я ни старался, повернуть мысли в другое русло мне не удавалось. Потребность рассказать о том, что я знаю, была так велика, что я не выдержал. Тем не менее моя история не для полицейских. Поверьте, для них в ней ничего нет, а мне она может существенно навредить. Я не в силах подсказать, где искать Эдварда Прайора, как не способен помочь и с поисками Морриса, — ведь нельзя рассказать то, чего не знаешь. Но если бы я рассказал все следователю, он наверняка задал бы мне несколько неприятных вопросов, а кое-кто (например, мать Эдди — она жива и даже вышла замуж третий раз) испытал бы излишние волнения.
Кроме того, существует вероятность, что обращение в полицию закончилось бы для меня направлением в то самое место, где мой брат провел последние два года жизни: Уэлбрукский центр ментального здоровья. Мой брат находился там добровольно, но в Уэлбруке есть специальное отделение для тех, кого необходимо изолировать от общества. Моррис участвовал в программе трудотерапии Центра: четыре дня в неделю он махал для них шваброй, а по пятницам ходил в то самое закрытое отделение и смывал со стен дерьмо пациентов. И их кровь.
Неужели я только что написал о Моррисе в прошедшем времени? Кажется, да. Я уже не надеюсь, что зазвонит телефон, в трубке раздастся встревоженный и захлебывающийся голос Бетти Миллхаузер из Уэлбрука и она расскажет мне, что Морриса нашли где-то в приюте для бездомных и теперь везут обратно. Не надеюсь, что кто-нибудь позвонит и сообщит мне, что его тело подняли со дна реки Чарлз.[61] Я вообще больше не жду звонка — разве что кто-то захочет сказать, что по-прежнему ничего не известно. Эти слова стали бы подходящей эпитафией на могиле Морриса. Возможно, стоит признать: я записываю это не для того, чтобы кому-нибудь показать, а потому что не могу иначе. Чистая страница — единственный слушатель, кому я без опаски доверяю эту историю.
Мой младший брат не говорил до четырех лет. Многие принимали его за умственно отсталого. Кое-кто в моем родном городе Пэллоу до сих пор считает его недоразвитым или аутистом. Справедливости ради замечу в детстве я и сам склонялся к мысли, будто он ненормальный, хотя родители утверждали, что это не так.
В одиннадцать лет ему поставили диагноз: подростковая шизофрения. Затем появились и другие диагнозы: депрессия, синдром навязчивых состояний, синдром Аспергера. Не знаю, дают ли вам эти слова представление о том, кем он был и чем страдал. Даже обретя дар речи, он нечасто пользовался им. Он всегда был мал для своих лет: невысокий мальчик с хрупкими костями, тонкими руками и длинными пальцами, с бледным лицом эльфа. Он редко проявлял эмоции, его чувства прятались слишком глубоко, чтобы отразиться на лице. Казалось, он никогда не моргает. Иногда брат напоминал мне закрученный завитком панцирь улитки: розовое внутреннее пространство, изгибаясь, по спирали переходило в некую туго свернутую тайну. Если приложить такую раковину к уху, можно услышать глубины ревущего бескрайнего океана, но на самом деле это лишь игра акустики. Звук в раковине — это всего лишь приливающий шум пустоты. Врачи ставили свои диагнозы, а я, достигнув четырнадцатилетнего возраста, поставил свой.