Стивен Кинг - Сияние
Отношения Джека с отцом напоминали медленно разворачивающийся, обещающий стать прекрасным, цветок. Однако, когда бутон полностью раскрылся, оказалось, что изнутри цветок сгнил. Несмотря на шлепки, синяки, иногда – фонари под глазом, Джек сильно, не критикуя, любил этого высокого пузатого мужчину. Пока не отпраздновал свой седьмой день рождения.
Он не забыл бархатные летние ночи – притихший дом, старший брат, Бретт, гуляет со своей девушкой, средний – Майкл, что-то зубрит, Бекки с мамой в гостиной смотрят старенький капризный телевизор, а сам он сидит в холле, притворяясь, что играет с машинками, на самом деле поджидая ту минуту, когда тишину нарушит стук распахнувшейся двери и отец, заметив поджидающего его Джекки, зычно приветствует мальчика. Собственный счастливый вопль в ответ, здоровяк идет по коридору, в свете лампы сквозь стрижку-«ежик» сияет розовая кожа. Из-за больничной белой униформы – вечно расстегнутая, иногда измазанная кровью куртка, отвороты брюк ниспадают на черные башмаки – при таком освещении отец всегда казался мягким колеблющимся огромным признаком.
Он подхватывал Джекки на руки, и тот взлетал кверху с такой горячечной скоростью, что просто чувствовал, как воздух свинцовым колпаком давит на голову. Выше, выше, оба кричали: «Лифт! Лифт!» Бывали вечера, когда пьяный отец не успевал железными руками вовремя остановить подъем, тогда Джекки живым снарядом перелетал через плоскую отцовскую макушку и с грохотом приземлялся на пол позади папаши. Но бывало и по-другому – заходящийся смехом Джекки взлетал туда, где воздух подле отцовского лица был насыщен сырым туманом пивного перегара, и там мальчика трясли, переворачивали, гнули, как хохочущий тряпичный сверток, чтобы в конце концов поставить на ноги.
Выскользнув из расслабленных пальцев, квитанции медленно покачиваясь поплыли вниз, чтоб лениво приземлиться на пол. Сомкнутые веки, на изнанке которых вырисовывалось объемное изображение отцовского лица, чуть приоткрылись – и опустились вновь. Джек легонько вздрогнул. Его сознание плыло вниз, как эти квитанции, как листья осины в листопад.
Такова была первая фаза его отношений с отцом. Она закончилась, когда Джек понял, что и Бекки, и братья – все старше него – ненавидят Торранса-старшего, а мать, неприметная женщина, которая редко говорила в полный голос и все бормотала себе под нос, терпит мужа только потому, что ее католическое воспитание подсказывает: это твой долг. В те дни Джеку не казалось странным, что все свои споры с детьми отец выигрывает кулаками – так же, как не казалось странным, что любовь к отцу идет рука об руку со страхом: Джек боялся игры в «лифт», которая в любой вечер могла кончится тем, что он упадет и разобьется; он боялся, что грубоватый, но добрый настрой отца по выходным вдруг сменится зычным кабаньим ревом и ударами «моей старушки правой»; а иногда, вспомнил Джек, он боялся даже того, что во время игры на него упадет отцовская тень. К концу этой фазы он начал замечать, что Бретт никогда не приводит домой своих подружек, а Майк с Бекки – приятелей.
К девяти годам любовь начала скисать, как молоко – тогда трость папаши уложила мать в больницу. С тростью он начал ходить годом раньше, став хромым после автомобильной аварии. С тех пор он никогда с ней не расставался – с длинной черной толстой палкой с золотым набалдашником. Тело дремлющего Джека дернулось и съежилось от раболепного страха – оно не забыло смертоносный свист, с которым трость рассекала воздух, и треск, когда она тяжело врезалась в стену… или живую плоть. Мать старик избил ни за что ни про что, внезапно и без предупреждения. Они ужинали. Трость стояла возле отцовского стула. Был воскресный вечер, конец папиного трехдневного уикэнда. Все выходные он, в своей неподражаемой манере, пропьянствовал. Жареный цыпленок. Бобы. Картофельное пюре. Мать передавала блюда. Папа во главе стола дремал – или готов был задремать – над полной до краев тарелкой. И вдруг он полностью стряхнул сон, в глубоко посаженных, заплывших жиром глазах сверкнуло какое-то тупое, злобное раздражение. Взгляд перескакивал с одного домочадца на другого, на лбу вздулась жила – что всегда было плохим признаком. Большая веснушчатая ладонь опустилась на золоченый набалдашник трости, лаская ее. Отец сказал что-то про кофе – Джек до сего дня не сомневался, что отец сказал «кофе». Мама открыла рот, чтобы ответить, и тут палка со свистом рассекла воздух, врезавшись ей в лицо. Из носа брызнула кровь. Бекки завизжала. Мамины очки свалились в жаркое. Палка взвилась вверх и снова опустилась, на этот раз она рассекла кожу на макушке. Мама упала на пол. Покинув свое место, отец пошел вокруг стола туда, где на ковре, оглушенная, лежала мать. Двигаясь с присущей толстякам гротескной быстротой и проворством, он размахивал палкой. Глазки сверкали. Когда он заговорил с женой теми же словами, какими обращался к детям во время подобных вспышек, челюсть у него дрожала: «Ну. Ну, клянусь Господом. Сейчас ты получишь, что заслужила. Проклятая тварь, отродье. Ну-ка, получи свое». Палка поднялась и опустилась еще семь раз, и только потом Бретт с Майком схватили его, оттащили, вырвали из рук палку. Джек
(Джекки-малыш, он теперь стал малышом Джекки, вот сейчас – задремав на облепленном паутиной складном стуле, бормоча, а топка за спиной ревела)
точно знал, сколько раз отец ударил, потому что каждое мягкое «бум!» по телу матери врезалось в его память, как выбитое на камне зубилом. Семь «бум». Ни больше, ни меньше. Мамины очки лежали в картофельном пюре. Одно стекло треснуло и испачкалось в жарком. Глядя на это, не в силах поверить, они с Бекки расплакались. Бретт из коридора орал отцу, что шевельнись тот, и он убьет его. А папа вновь и вновь повторял: «Проклятая тварь. Проклятое отродье. Отдай трость, проклятый щенок. Дай мне ее». Бретт в истерике размахивал палкой и приговаривал: «да, да, сейчас я тебе дам, только шевельнись, я тебе дам и еще пару раз добавлю, ох, и надаю же я тебе». Мама, шатаясь медленно поднялась на ноги, лицо уже распухало, раздувалось, как перекачанная старая шина, из четырех или пяти ссадин шла кровь, и она сказала ужасную вещь – из всего, что мать когда-либо говорила, Джек запомнил слово в слово только это: «У кого газеты? Папа хочет посмотреть комиксы. Что, дождь еще идет?» Потом она снова опустилась на колени, на окровавленное, распухшее лицо свисали волосы. Майк звонил врачу, что-то бормоча в трубку. Нельзя ли приехать немедленно? Мама. Нет, он не может сказать, в чем дело. Не по телефону. Это не телефонный разговор. Просто приезжайте. Доктор приехал и забрал маму в больницу, где папа проработал всю свою взрослую жизнь. Папа, отчасти протрезвев (а может, это была тупая хитрость, как у любого загнанного в угол зверя), сказал врачу, что мать упала с лестницы. Кровь на скатерти… он же пытался обтереть ее милое личико. «И что, очки пролетели через всю гостиную в столовую, чтоб совершить посадку в жаркое с пюре?» – спросил доктор с ужасающим, издевательским сарказмом. – «Так было дело, Марк? Я слыхал о ребятах, которые золотыми зубами ловили радиостанции и видел мужика, который получил пулю между глаз, но сумел выжить и рассказывал об этом, но такое для меня новость». Папа просто потряс головой – черт его знает, должно быть, очки свалились, когда он нес ее через столовую. Дети молчали, ошеломленные огромностью этой хладнокровной лжи. Четыре дня спустя Бретт бросил работу на лесопилке и пошел в армию. Джек всегда чувствовал: дело было не только во внезапной и необъяснимой трепке, которую отец устроил за ужином, но и в том, что в больнице, держа руку местного священника, мать подтвердила отцовскую сказочку. Исполнившись отвращения, Бретт покинул их на милость того, что еще могло случиться. Его убили в провинции Донг Хо в шестьдесят пятом, когда старшекурсник Джек Торранс примкнул к активной студенческой агитации за окончание войны. На митингах, которые посещало все больше народу, он размахивал окровавленной рубашкой брата, но, когда говорил, перед глазами стояло не лицо Бретта, а лицо матери – изумленное, непонимающее лицо, – и звучал ее голос: «У кого газеты?»