Черные сказки (сборник) - Кожин Олег Игоревич
– Да, тяжелая погода, – согласился Остафьев. – Гроза идет, – добавил прислушиваясь. Где-то далеко и впрямь загудел гром. – Что-то вы плохо выглядите, голубчик, – обратился он к Кайсарову. – Слышал я уже про подгорную хворь, смотрите, не тяните, если что – к врачу.
Кайсаров мельком посмотрел на свои руки, как бы невзначай провел ладонью по лицу – кристаллы эти… они же должны как-то ощущаться? Ладонь утерла холодный, несмотря на жару, пот.
Спал он этой ночью прескверно. Барахтался в мокрых от пота простынях, тонул в духоте комнаты, где воздух из открытого окна не давал облегчения, лишь доносил отзвуки грозы с горизонта. И снились Кайсарову вовсе не кристаллы, прорастающие сквозь человеческую плоть, – нет, мучили его давние, с детства, кошмары.
Вот его отец, мелкий самарский помещик: игрок, пьяница, дебошир. Вот мать, сирота, бесприданница. Моложе мужа лет на пятнадцать, она тосковала по лучшей участи, в отчаянии прятала деньги, прятала водку, и однажды муж крепко ее, беременную, за это избил. Кайсарову тогда было шесть лет – тихий впечатлительный мальчик, темные волосы пышной шапкой, темные грустные глаза. Он обожал красавицу-мать и не любил вечно воняющего кислятиной отца. А тот замахивается на мать раз, другой, таскает за волосы, швыряет об угол комода. Мать падает на колени, охает, не может подняться, и под ней ширится алая лужа, пятная светлый подол летнего платья. Кайсаров рядом, ошарашенно смотрит, его так никто и не увел, даже когда пришел доктор, просто всем было не до него, может, просто не заметили ребенка, стоящего за дверью. Столько крови, и ужасный багровый шматок, будто выпавшая внутренность, – недоношенный мертвый младенец. Мать после того едва оправилась, и не до конца – всякая беременность для нее теперь заканчивалась выкидышем, и всякий раз Кайсаров становился тому свидетелем. У матери в придачу сделалось что-то с головой, всех мужчин на свете она считала повинными в своих бедах, даже любимого сына. «Вот, гляди, что с нами мужчины-то творят!» И мать совала ему под нос окровавленную тряпку. Каждый выкидыш она переживала тяжело, каждый раз Кайсаров обмирал от ужаса, что мать может вовсе не подняться, так и умрет, истекая кровью из тех загадочных, пугающих женских недр, откуда на землю приходят все люди. Кайсаров ненавидел отца, который по-прежнему регулярно захаживал к матери в спальню, и ненавидел себя за то, что ничего не мог со всем этим поделать. Страх точил и точил его, как вода камень, и в отрочество он вышел с нерушимым убеждением, что мужское прикосновение непременно несет женщине боль и, возможно, смерть – к тому времени как раз умерла первыми родами его девятнадцатилетняя старшая сестра. Женщина и сама, по натуре своей, – боль и неразрывно связанная с жизнью смерть, расходный материал природы.
К такому нельзя было прикасаться. Такое нельзя было желать.
Кайсаров, очнувшись от рваного, расползающегося, как ветошь, сна, смотрел в темный потолок, терзая простыню, – все-таки принес смерть, одним лишь прикосновением, подумать только, как ни избегал женщин, а все-таки женщину убил, – и вновь погружался в неспокойное забытье.
И снилась ему теперь не стонущая мать в окровавленном платье, а юная дева. Незнакомая и в то же время где-то уже виденная. Ее иссиня-черные волосы ливнем струились по тонким обнаженным плечам, по ударявшей по глазам наготе бедер – до самой земли. Дева была прекрасна – острой, как алмазная грань, красотой: хрупкие ключицы под смуглой кожей, тяжелая округлая грудь, острые сосцы, черный омут волосяного треугольника внизу живота. Ее взор с пониманием и насмешкой встретился с алчущим взглядом Кайсарова, но зеленые глаза оставались жестокими, холодными: не радужки – граненые самоцветы. Кожа ее сплошь была в мелких зеленых кристаллах, легших затейливым узором, вроде чешуи, но так и манила прикоснуться – ощутить разом и стылость камня, и жар налитой плоти в ладонях.
Кайсаров проснулся в таком исступлении сладострастия, будто его мужское естество и впрямь обратилось в камень.
Между тем в дверь дома стучали, сонный слуга пошел отпирать; скоро забарабанили в дверь спальни.
– Георгий Иванович, откройте, беда великая! Георгий Иванович!..
Кайсаров в полнейшем одурении сидел на краю разворошенной постели. За окном занималось раннее утро, и первые лучи солнца, проникнув в комнату, уже давили жаром, словно вместе с солнцем в небо поднималась вся преисподняя.
Кое-как он поднялся, чувствуя себя пьяным, разбитым, никчемным, грешным. Начал одеваться, не попадая в рукава и штанины. За дверью, кажется, были все – и Остафьев, и молодые инженеры, и Гуров, и кто-то еще, множество искаженных ужасом лиц, и все от Кайсарова немедленно чего-то хотели, тогда как он сам желал лишь одного: чтобы все происходящее было сном, а еще лучше – чтобы сегодня он вообще не проснулся.
– Что же делать будем, Георгий Иванович? В Петербург телеграфировать – так не поверят!
Пошатываясь, Кайсаров вышел, ошалело щурясь на солнце. По всему селу стояла ужасающая тишина, тяжелая, как гранитное надгробие, даже петухи не пели. Ноги сами понесли Кайсарова по пустынным улицам на окраину села, к тоннелю – впрочем, именно туда, как ему объяснили, и следовало идти. Еще на подходе к арке тоннеля, взбираясь по насыпи, Кайсаров услышал словно бы многоголосый стон. Перед глазами плыли хлесткие изумрудно-зеленые солнечные пятна, и поэтому не сразу он сумел понять, что же видит перед собой в полутьме.
В тоннеле собрались рабочие, везшие на тачках камень для заделки провала. Но они никуда не двигались, будто приросли к месту – хотя нет, не будто, а буквально приросли, став единым целым с каменным массивом под их ногами. Тела их еще не совсем окаменели – серые гранитные жилы проросли вдоль рук, шеи, бугрились на щеках. Люди уже не могли двигаться, не могли толком открыть рот, но еще дышали, еще не потеряли физической способности издавать ужасающий немой стон.
– Боже правый… – прошелестел Кайсаров. – Это только здесь так? Или по всему селу?..
– Пока только здесь, – ответил Гуров. – Предлагаю взорвать тоннель. Динамита достаточно. Породы наверху тоже – завалит все намертво, и то, что засело там, внизу, уже не выберется наружу.
Взорвать тоннель. Пусть каменные глыбы не только закроют опаснейший провал, но и похоронят всю эту трижды проклятую затею. Такая мысль и Кайсарову первой пришла в голову.
– Но… взорвать вместе с людьми?.. – В воображении Кайсарова в воздух взлетели обломки камней, вросших в ошметки окровавленной плоти.
– Да с каких пор вы стали печься о людях? Им все равно уже ничем не помочь. А телеграфировать обо всем этом начальству – сами понимаете…
– Верно, – мертвым тоном сказал Кайсаров. – Готовьте динамит.
Спотыкаясь на камнях, как слепой, он, не слушая более никого, побрел вниз от тоннеля по насыпи. Ноги все задевали за что-то, несколько раз Кайсаров чуть не полетел вперед под откос, прежде чем наконец заметил: пробивавшаяся из насыпи молодая трава местами была живой, а местами – торчала жесткими окаменелыми иглами.
– Что же я наделал… – пробормотал он, бессмысленно озираясь.
У подножия насыпи лежал человек – вернее, то, что еще недавно было человеком: грубая каменная статуя, скорее, просто груда гранита в форме человеческого тела, в разодранной одежде; лишь простертая рука еще шевелилась, судорожно скребла пальцами каменное крошево, и на костяшках виднелись гранитные наросты, подобные чудовищной опухоли. Рабочий попытался убежать, но неведомая хворь… нет, злое проклятие настигло его и здесь. Кайсаров не мог отвести взгляда. Сколько он повидал на стройках изувеченных тел и всегда равнодушно проходил мимо. Однако именно теперь он глядел с острейшим ужасом – казалось, за грудиной враз содрали окаменевшую корку, обнажая уязвимое, кровоточащее, то, что он с отрочества так тщательно прятал от самого себя.
Прямо впереди на белой от пыли, выутюженной солнцем дороге маячила светлая фигура. Не зная зачем, Кайсаров подошел ближе. Это была крестьянка Авдотья, в обычном своем выгоревшем до белизны тряпье, в белом платке, она придерживала за плечо белоголового своего мальчишку, как всегда шалившего – пинавшего на дороге мелкие камешки, отчего вздымалась тонкая, как мука, пыль.