Игорь Николаев - Дети Гамельна
Присел скромненько, на скамейку, к стене прислонился. Хорошая такая стена. Вроде как каменная на вид, однако теплая, словно бы даже и деревянная. Прислонился, начал стягивать куртку. Машинально приготовился завыть, когда пойдет отрываться от ран свежезапекшаяся кровь… Конечно, не дождался.
Хозяйка все поняла верно. Или не поняла. По ее взгляду прочесть что-то было невозможно в принципе. Легкая безразличная улыбка сопровождала каждое сержантово движение. Наконец он не выдержал.
— Ты так и собираешься постоянно следить?
— Ты против? — удивилась девушка. — Или я должна вынести тебе на расписном полотенце обгорелый хлеб и латунную солонку?
— Нет, — тут же смутился Мирослав. — Я, конечно, понимаю, что я тут гость…
— Не просто гость, а гость непрошеный, — уточнила она.
Яркими брызгами красок мелькнул полог юбки. Откуда юбка, ведь мгновение назад Мирослав готов был поклясться, что хозяйка дома так и не сняла плащ? Чудеса… Длинная, цыганская, разноцветная юбка. Прям как на ярмарке. И блестит, переливается, словно золотые полосы вшиты…
— Ну так свистни своим песикам, да нехай башку отгрызут, — сержант уголком сознания понимал, что его понесло, но некстати сказались усталость, память о страшных ранах и неопределенность положения — то ли пригреют, то ли псам скормят. — Раз непрошеный я, раз сам приперся да ноги на скатерть громозжу. Или кто-то сам позвал да в зубах приволок?
— У тебя в роду не было славной рыбки ерша? — задумчиво промолвила Хозяйка. — Или ежика?
— В роду не было, вот брюхо ими набивал не раз, — от мирного тона Хозяйки Мирослав даже немного растерялся, дурной запал исчез, как не бывало.
— Извини… — проговорил сержант, вытирая лицо ладонью, жест оказался таким простецким и некуртуазным, что сержант окончательно смутился и покраснел, как буряк.
— Вот и подхватил от ершей да ежей дурную привычку бросаться в бой, не подумав о последствиях. Вы, мужчины, все такие… — сказала девушка и тут же, без перехода почти приказала:
— Держи.
В руках Мирослава неожиданно оказался кубок. Старинная итальянская работа, на удивление тяжелый. Золото? Ну, всяко не латунь… В кубке плещется черная жидкость. Не просто плещется, а вздымает крошечные волны, тяжелые и молчаливые, как волны Немецкого Моря.
Странный сосуд, странный напиток.
— Пей.
Приказы, отданные таким тоном, лучше выполнять сразу. Не задумываясь. Иначе придется идти на что более паскудное…
Жидкость оказалась не такой уж и противной на вкус. Определенно не вино, но что-то крепкое, с легким оттенком пережженного сахара, можжевельника и едва ощутимой теплотой парного молока.
Сержант допил. Хозяйка молча забрала кубок и кивнула — вставай, мол, засиделся. Мирослав встал, отряхнул со штанины налипший лесной мусор…
И в глаза прыгнула привычная уже пестрота юбки, змеей обвившейся вокруг стройных ног. Прыгнула, запорошила переливом, заманила в ловушку без выхода… Красный — зеленый, золотой — серебряный… А потом юбка полетела куда-то в сторону, туда, где уже валялся плащ, раскинувшийся на дощатом полу.
К юбке и плащу полетели остальные вещи. Да и не так их много оставалось. И красный шелк терялся на фоне засохшей крови. И черный бархат тускнел рядом с крошками еще не оттаявшей земли.
— Я… грязный… — пробормотал Мирослав, панически поджимая ноги в отсыревших тяжелых сапогах, как дите малое. Одна лишь мысль, что он, пропотевший, не мывшийся толком с пару недель, в одеждах, пропитанных своей и оборотнической кровью, окажется рядом с этой божественной красотой, приводила в ужас.
— Правда? — Хозяйка насмешливо изогнула бровь, тонкую и в то же время густую, как мех сибирского соболя.
— О, черти полосатые, — потрясенно вымолвил сержант, ощупывая себя неверными руками.
На душе, доселе смурной и невеселой, как-то сразу потеплело. Не может быть злым, недобрым колдовство, что делает грязных людей — чистыми, словно только из доброй, хорошо пропаренной бани выскочил.
А девушка подошла почти вплотную, смотрела молча, смешливо и в то же время испытующе, с вызовом. Дескать, не испугаешься?
И Мирослав не испугался.
А слова были потом. Много слов. Длинных и коротких, злых и добрых… Не было только равнодушных и безразличных. Не бывает таких на исповеди, а что есть любовь, как не исповедь, полное раскрытие души перед любимым? Даже если этот любимый — не человек.
— А теперь рассказывай.
— Что рассказывать? — не понял сержант, которого окружающее тепло уже начало утягивать в бездонный омут сна.
— Все рассказывай. Что помнишь, что знаешь, что видел, что слышал, что думал, что хотел. Как вас угораздило схватиться с Сумасшедшим Иржи, которого опасаются даже Изначальные? Почему вы не сумели?
Мирослав зажмурился, считая про себя до десяти, такой способ душевного успокоения ему подсказал давным-давно один инок с берегов Днепра. Потер лицо ладонями, все еще хранящими тепло и аромат ее тела.
— Если хочешь — молчи, — сказала она.
— Хочу. Но… Тебе расскажу.
Сержант вздохнул и начал повесть.
* * *Капитана Швальбе давно не видели таким… раздосадованным. Хотя нет, вернее всего выразился сержант Гавел — «будто пыльным мешком из-за угла шарахнутый». Гавел выдал мудрую фразу и истово перекрестился. А капитан серой тенью самого себя, шатаясь на каждом шагу, дошел до лавки и бессильно упал на нее, словно успел потерять за три недолгих шага хребет или становую жилу надорвать. Трактирщик, завидев бледного капитана, поспешил пропасть в недрах таверны от греха подальше. Он еще от ночной поездки до конца не отошел. И пусть солнечные лучи уже смело царапались в узкое окошко, но кошмары темноты еще прятались по углам, скрываясь за нависшей неопрятными клубками паутиной…
— Мы словно под колпаком сидим. Стеклянным, — через пару долгих минут устало сказал Швальбе, отвечая на не заданный бандой вслух вопрос.
— То есть подмоги не будет? — вопросил Мортенс. Бывший крутил в руках серебрушку. Монета мелькала в тонких пальцах так быстро, что казалась сделанной из тумана.
— Именно, — верно понял капитан. — Дечин оповестить мы не можем. Разве что, — Швальбе горько усехнулся. — Почтовой вороной. Голубь загнется по такому морозу. Эх, сюда бы покойного мэтра Крау…
Подчиненные недоуменно переглянулись, вспоминая загадочного “Крау”, но так и не вспомнили.
— Рискну проскочить, — опередив прочих, поднялся из-за стола Густав Вольфрам. Густав армейскую карьеру начинал тем, кем ее обычно завершают, то есть “доппельзольднером” — отборным бойцом на двойном жаловании, который с двуручным мечом проламывал строй вражеской фаланги, ощетинившейся копьями. По старой памяти Вольфрам не расставался с мечом-«цвайхандером» и оттого служил постоянной целью для оттачивания острых языков окружающих. Впрочем, насмешки были добродушными, так как на недобродушные Густав отвечал зуботычинами.