Татьяна Корсакова - Проклятый дар
– Кто здесь? – Хмызняк зло затрещал. – Да погодь ты, Алешка, автоматом размахивать! Она это, Аська твоя! Я чую…
На руку Асе скользнуло что-то холодное, обвилось вокруг стертого в кровь запястья. Гадюка… Ася улыбнулась, кончиками пальцев коснулась треугольной змеиной головы.
– Ася! – Щербатую луну заслонила высокая, широкоплечая фигура. – Асенька!
Он смотрел на нее своими ясными синими глазами, гладил по волосам и говорил-говорил. Смысла слов Ася не понимала, только улыбалась счастливо да пыталась коснуться его заросшей щетиной щеки. Рука не слушалась, и тело не повиновалось тоже. А боль почти прошла, стоило лишь увидеть того, за которого жизнь не жалко отдать, услышать этот срывающийся от волнения голос, заглянуть в синие глаза.
– До смерти забили, ироды! – Слова бабки Шептухи она понимала. Даже странно, Алешу не понимала, а старуха точно у нее в голове говорила. – Ко мне ее нужно, Аську твою. Помрет она здесь. Ох, лишенько! Она ж в кровище вся. Плохо это. Морочь, хоть и сытая после бомбежки-то, но своего не упустит. Ты вот что, молодой, скидывай гимнастерку, оборачивай ею Аську! Да смотри, чтобы ни капли крови на землю не упало. Даст бог, обойдется.
Ее снова подхватили на руки, не грубо, а нежно и бережно. Больно было, лишь когда на иссеченные плечи легла Алешина гимнастерка, Ася сжала кулаки, уговаривая себя потерпеть.
– Асенька, ты не плачь, – сквозь пелену боли прорвался жаркий шепот Алеши. – Теперь все хорошо будет, честное слово. Я же не знал, Асенька, что они тебя… Если бы я сразу узнал…
– Если бы сразу узнал, так и сгинул бы ни за что ни про что по дурости, – проворчала бабка Шептуха. – Эх, горячие вы! Горячие и глупые, сами свою погибель ищете. Куда б ты днем сунулся, заполошный?! Ночи нужно было дождаться.
Ася хотела спросить, откуда они узнали, что с ней беда, но бабка Шептуха не стала дожидаться вопросов.
– Матка твоя сказала. Приходила она ко мне той ночью, даже Морочи не спужалась[10].
Мама?.. Не побоялась на веки вечные затеряться в болоте, не ушла…
Ася думала, что у нее нет слез. Ошибалась. Слезы лились из глаз горько-солеными ручейками, вскипали болью на разбитых губах, очищали душу.
– Не плачь. – Алексей коснулся щеки легким, почти неразличимым поцелуем, бережно, стараясь лишний раз не тревожить истерзанную кожу, закутал в гимнастерку. – Все хорошо будет, не плачь.
– Пора уже. – Бабка Шептуха запрокинула голову к звездному небу, втянула ноздрями сырой болотный воздух, сказала решительно: – Рассвет скоро, идти нужно. За мной ступай, Алешка, шаг в шаг. Как за спиной что почуешь, не оборачивайся, вперед только смотри.
– Что почую? – Алеша снова коснулся губами Асиной щеки, уже не утешая, а просто так, из нежности.
– Она звать тебя станет. Она хитрая…
– Кто, бабушка?
– Морочь. Аська твоя ей очень нужна, особливо сейчас, когда она такая бессильная.
Ася так и не поняла, кто бессильный, она или Морочь, прижалась лбом к теплому Алешиному плечу, закрыла глаза. В голове тут же закружился пестрый хоровод из обрывков образов и мыслей, унося далеко-далеко, прочь от Гадючьего болота…
…Когда Ася в следующий раз открыла глаза, было уже утро. Она поняла это по льющемуся в мутное окошко свету. Она, совершенно голая, укрытая до подбородка колючей льняной холстиной, лежала на полатях так же, как еще совсем недавно лежал Алеша.
– Очнется она, не переживай, – послышался из-за ситцевой занавески голос бабки Шептухи. – Я говорю, она девка крепкая, в ней силы столько, что тебе и не снилось.
– Да какие же в ней силы, бабушка?! Она же хрупкая такая. Я ее через все болото пронес и даже не устал.
– А потому не устал, что своя ноша не тянет. Она тебя раненого тоже через все болото на себе тащила и не жаловалась. А ты от такой девки к партизанам…
Ася слушала, затаив дыхание, даже зажмурившись, чтобы ничем не выдать своего пробуждения. Что он скажет? И скажет ли?
– Я не от нее, бабушка. – По голосу было слышно, что Алеша волнуется. – Я за нее. Кто-то же должен с этими гадами бороться! Раньше я в небе бился, а теперь вот на земле. А Ася… не было часа, чтобы я про нее не думал. Сам уже не рад, что ушел не попрощавшись. Думал, так лучше будет, думал, она забудет, я забуду. А вышло вот как…
– Не забывается? – спросила бабка Шептуха насмешливо.
– Нет. Я уже сколько раз порывался сюда вернуться, поговорить. Но как вернуться, когда топь кругом? Ребят местных даже просил, чтобы провели, только они не хотят на болото соваться. Фашистских пуль не боятся, а болота боятся. Странно.
– Не странно, а страшно. Местные страх этот шкурой чуют, потому лишний раз Морочь стараются не тревожить.
– Морочь? Что это вообще такое, бабушка? – Голос Алеши стал громче, азартнее. – Это место какое-то особенное?
– Как знать. – Ася не могла видеть, но точно знала, что бабка Шептуха пожала плечами. – Может, и место, а может, и еще что. Морочь – она Морочь и есть. Живых морочит, мертвых не отпускает…
– А как же вы? Не страшно жить прямо посреди топи?
– Меня она не тронет. Уговор у нас…
Асе уже и самой стало интересно, какой такой уговор, даже боль вроде как притихла, но тут бабка Шептуха отдернула занавеску, спросила насмешливо:
– Давно проснулась? А что ж голос не подаешь? Подслушиваешь?
Ася хотела сказать, что и не думала подслушивать, что просто не хотела мешать разговору, но не успела – за спиной старухи появился Алеша.
– Ася! – Он всматривался в ее разбитое лицо, несомненно, страшное и неузнаваемое, и улыбался счастливой улыбкой. – Ася, как ты?
– А что ей станется? – усмехнулась бабка Шептуха. – Я ж говорю – девка двужильная, быстро на ноги встанет. А что шкуру ей эти ироды попортили, так ты ж ее не за шкуру любишь. Да, Алешка? – Она продолжала смотреть на залившуюся краской смущения Асю, а вот гадюка с тихим, вроде как угрожающим шипением обернулась к Алеше.
Что он скажет? Как ответит на этот такой нескромный и такой важный вопрос? Отшутится или вовсе не станет отвечать?..
– Я ее всякую люблю. – Алеша не смотрел ни на гадюку, ни на бабку Шептуху, он не сводил взгляда с Аси. – И любить буду, если она… если ты, Ася, позволишь.
Теперь уже от нее ждали ответа, а она не могла ничего сказать, лежала, затаившись, чтобы не вздохнуть, боясь спугнуть то светлое и яркое чувство, которое не помещалось уже в душе и светом своим заполняло всю избушку.