Дэвид Уильямс - Звездолёт, открытый всем ветрам (сборник)
— Вот что вам нужно, — говорит она, извлекая из-под кринолина антивирусный модуль; бицветный трапезоид, его поверхность выложена завитушками сверхпроводникового нефрита, с изнанки бронзовый ключик для завода, программное обеспечение с часовым механизмом. И — водружён в центре — микрочип: на вид странно расплывчатый, неясный, как бы сгусток газов, технология, полученная в результате змееподобных выдыханий синьоры. — Воспряньте духом, maestro, — говорит она, — ибо в этих микросхемах заключён конец ваших злосчастий.
Сделка состоялась. Моцарт выходит на улицу и спешит с модулем домой, звуковая волна от костюма закручивается в музыкальные карусели, затягивает восторженных детей в постепенно затухающие оргáнные воронки, и они ещё вертятся, когда Моцарт возвращается в свои полуразвалившиеся апартаменты, в спешке прокладывая путь через дюны грязного белья, и тетрадей, и полных собраний запчастей, торопится воссоединиться со своим компьютером молочно-белого фарфора, а тот похотливо раскрывает ему навстречу свою полость…
Моцарт включает компьютер (жмёт ногами на педали, всем телом налегает на рукоятки), затем заводит модуль синьоры (внутри тончайшие подпрограммы позванивают, потикивают) и вставляет в отверстие — программа загружается — запускает антивирус — прокачивает компьютер — достаёт всё глубже, глубже, как вдруг…
Как вдруг, внезапно, эффектно, компьютер гибнет.
Из рогов громкоговорителей — паника, хаос; экраны вспыхнули жёлтым и тускло-чёрным, оттенком смерти.
И жёсткий диск вскрылся.
Накрылся. Взвился.
Вылетел из креплений — бешено плюясь драгоценными осколками, развихряя их ореолом, раздуваясь атакующим анусом с красной, сморщенной закраиной, а та жадно набухает геморроидальными шишками неземной энергии, тянется поглотить материнскую плату, и ЦПУ и клаводром…
Полость горит, распахивается с треском… Моцарт спешно уносит ноги, и тут она взрывается с воплем, до жути напоминающим птеродактиля, насилующего напольные часы со звоном.
Моцарт тяжко ранен, потрясён до глубины души… Он падает на пол в беспамятстве и к счастью своему не видит кончины компьютера.
Проходит какое-то время. Затем ещё — и с того места, где лежит, Моцарт чует запах. Вязкая, восточная сладость…
— Perdono mi, calcolatore…
Signora Сальери — шепчет, склонилась над погубленным компьютером. Обращается к нему с видом несомненного горя. — Прости меня, bella macchina. Со слезами молю тебя, прости свою душегубицу…
— Так это, — вымучивает из себя Моцарт, — твоих рук дело…
— Si, maestro, si, ваше страдание — моё деяние… — Он слышит смертоподобный скрип её улыбки. — Злодейские махинации злодейки Сальери… Но возможно, я ещё могу сообщить вам нечто более занимательное о махинациях… и о машинах. — Словно кокетка, поднимает она нижние юбки. — И зрелище, коему вы свидетель, уготовано весьма немногим.
Моцарт смотрит под одежды и испускает стон.
Она и есть машина. Из колючей проволоки её хребет, кости железные, а внутри установлена страшная аккумуляторная батарея: чугунное надгробие, по которому пробегают искорки чёрной злобы… Моцарт отворачивается, тяжким взором смотрит на компьютер — из останков его подымаются синеватые щупальца дыма…
— Я вижу много миров, maestro, — говорит Сальери. — Мириады миров, чьи потоки текут по прямой, и извивами, и каракулями… Есть такие, где наша Земля из стекла, и солнце антиподов светит под ногами в ночной глуши… Есть один, в котором Зальцбург — всего лишь корона на макушке гигантского ящера: каждая чешуйка его размером с материк, а в слезящихся глазах купаются киты. И другие я вижу, maestro: приятные глазу миры, благоразумные и упорядоченные; где, в то или иное время, la macchina сбросила рабское иго и восстала на своё законное место… — Голос её всё громче, и между рёбер — там, где обычно бывает сердце, — пульсирует паук.
— Ибо помилуйте, что есть человек? Кто он такой, чтобы повелевать мною? Он думает, что все его мелкие делишки так grandiose: что труды его бессмертны, что сам он будет жить вечно! Но даже лучшие из людей — даже не имеющий равных гений, maestro, — штука хрупкая: испарения тумана и лунного света, сонные, паутинно-бредовые галлюцинации… — Она подымает руку, скрючивает её в коготь. — Их можно смести мановением руки.
Иные
Да никакая она вам не была спортсменка.
Вообще её звали Кимберли, а кликуха у неё была Кимба Белая Дорога, потому что тащилась обычно с порошков. Она встречалась с одним пацаном — Джейсон Начальник, как он себя называл, — а тот по жизни в основном ширялся до розовых слонов и играл в смертогонки на своем Ви-рексе с мощняцкими запараллеленными кровавчиками (единственный вид спорта, о котором Кимба в те времена имела представление)… Ну, да она была жизнью довольна. Им вместе было в кайф.
И кайф этот состоял в основном из опиатов, которые они сообща варили в этом своём затраханном биореакторе.
И вот они с ним вечно игрались, экспериментировали. Пытались выгнать что-нибудь новенькое. И в ту ночь им как раз припёрла везуха, несколько микрограмм трансцендорфина. То есть это они были уверены — ну, почти, — что получили трансцендорфин, прямо готовы были по потолку от счастья бегать. (Если б сам героин хотел покумарить, он бы ширялся трансцендорфином.)
А как выяснилось, они ошибались.
Как выяснилось, это была никому не известная безымянная молекула, жаждущий человечьей крови химикат… И он убил Джейсона на месте и перемолол своими челюстями двигательную зону её головного мозга, превративши девицу в этакое человекообразное тамагочи. Простейшее многоклеточное, которое лежало себе в реанимации и только звонки подавало: «Биип!» — «Покормите меня!», «Уиип!» — «Уберите за мной!», «Влюююп! влюююп! влюююп!» — «Замените батарейки!» (Это пока врачи не перевели её систему жизнеобеспечения на питание от посеянных по всему ее организму артериальных турбин).
Современная медицина сотворила все положенные чудеса: Кимба уже могла говорить, есть, дышать. Что её убивало, так это счета за лечение. И совсем её крючило (как будто её можно было ещё больше скрючить) от выплат за «умный» панцирь — ортопедический автомат типа этакой железной девы, поглотивший её, как муху мухоловка. Неуклюже, неэлегантно, он таки позволял ей передвигаться по жизни куда надо. В смысле — в никуда.
Она была теперь одинока; очень одинока, потому что в обществе других чувствовала себя уродливым, жалким чудо-юдом. Она жила на сквоту, вселившись самочинно в заброшенный трейлер с разбитым, точно сердце, мотором в подвальной третьего уровня парковке местного доходяги-супермаркета.