Инесса Ципоркина - Личный демон. Книга 2
— Абойо, — Саграда призывает мамбо как последнюю надежду свою — снова. — Абойо, чертова перечница! Дьявола! Приведи мне дьявола!
Тот, благодаря кому она получила почетный и позорный титул Священной Шлюхи, ее грех перед Торо, не оставит дочь Пута дель Дьябло. Кэт уверена: он рядом. Он всегда где-то рядом, следит за судьбой пиратки глазами чернее адовой бездны.
Лицо Яссы склоняется над распростертым, обессиленным телом роженицы, сменяет несколько личин — мелькают лица Абойо, Мамы Лу, вечно пьяной кастиски Бониты, покойного Энрикильо и безымянного квартирмейстера, тоже, возможно, давно покойного — и появляется Он. Сатана.
— Зови меня Исполнителем желаний, — усмехается темное, будто никогда не знавшее света лицо. — Я ведь исполнил все твои желания, девочка.
— Разве? — слабо улыбается в ответ Саграда. — А и правда. Хотела стать дамой — стала. Хотела родить ребенка и осесть на твердой земле — осяду. На глубине в шесть футов…
Кэт закрывает глаза, привыкая к мысли о скорой смерти. Нет, не вспомнить. А казалось, еще минуту назад доподлинно знала, где и когда.
— Надо было меньше желать.
Кто это произнес? Она или про́клятый? А может быть, оба, хором?
— Исполни последнее, — собрав волю в кулак, требует Священная Шлюха у своего владыки. — Береги мою дочь и… моего мужа.
— Мужа? — поднимает брови Исполнитель желаний, князь преисподней, пекельный бог. — Больше не собираешься его пытать, карать?
— Абигаэль сделает это за меня… — гаснущим голосом шепчет Пута дель Дьябло, не зная, пророчествует она или шутит, надеясь потрафить выходцу из преисподней, где жестокое веселье в большой цене.
— Не сомневаюсь, — кивает сатана и гладит свою Саграду по волосам — легко и нежно — адский Санта-Клаус, утешающий плохих девочек, которым ничего не подарили на Рождество. — А сейчас… РОЖАЙ УЖЕ!!!
Взрыв боли внизу живота переходит в неистовое усилие, Кэт словно изгоняет плод из собственного тела, сжимаясь с небывалой даже для нее силой. Что-то лопается, рушится, распадается в чреве, измученном многочасовым напряжением — и Люцифер берет на руки синюшное, перепачканное кровью тельце, вытягивая из материнской утробы бугристую пуповину, на вид прочную и неразрывную.
— Кедеш! Подойди, — негромко приказывает он. И Велиар — наконец-то! — как по волшебству, оказывается рядом, чтобы принять свою новорожденную дочь. Эби не кричит и не плачет, а только жалобно стонет, как будто ей не нравится то, что она видит.
Чудо свершилось, но Саграда совершенно не знает, что с ним делать. Она может лишь уронить голову на подушки и смежить веки, проваливаясь в сухую, пыльную тьму, просеиваясь в нее, словно песок — в нижнюю колбу часов.
* * *У Кати никогда не было собственного дома. Конечно, у катиных родителей имелась дача — сарайчик в три окошечка, со скрипучими дверьми и ставнями, скрипучими полами и лестницами, скрипучими балками и перегородками. Даже крыша у этого архитектурного недоноска скрипела, каждую ночь жалуясь на злобу ветра и дождя. Сюда свозилась сломанная мебель и нелюбимая посуда, матрасы, испражняющиеся ватой, и подушки, колючие, точно ежи. Чердак (который так и не удалось переименовать в мезонин) служил отстойником для рухляди, бесполезной, словно стариковские воспоминания. Стань дачный домик человеком, он был бы бомжихой, чумазой, как черт, запасливой, как хомяк, бродящей по лабиринтам ночных улиц, бормоча под нос безумные речи. Изношенное тело, едва удерживающее в себе помутненный разум.
Зато дом Тинуччи, будь он человеком, оказался бы чопорной старой дамой, идеально причесанной и подкрашенной, ехидной и остроглазой. И пускай у него точно так же кряхтят балки и ступени, а двери и ставни поют на все голоса, открываясь по утрам, благодушие и самодовольство проникают в каждый изданный звук. Это не просто дом — это храм семейных ценностей.
Как спалось? — спрашивает высокая кровать с изголовьем могучим, будто алтарная перегородка. Будешь завтракать? — интересуется порог кухни, отполированный ногами многих поколений, словно порог церкви. Кофе? — предлагает буфет, заставленный резной старинной посудой, точно ризница. Катерина бредет, безмолвно кивая, подхватив подол слишком длинного халата. Прибыв сюда в одной только дырявой альбе, она сразу же сделалась обладательницей обширного гардероба, в котором не было ни единой вещи катиного размера: сестры-золовки-невестки Тинуччи все как на подбор оказались дамами крупными.
Катя пересыпает смолотые зерна в узорчатую арабскую даллу,[116] возится с плитой хитрого устройства и, конечно, обжигается, шипит и ругается сквозь зубы. Неумеха. Привыкла к навороченным кофеваркам. А за время, проведенное в Ватикане, и вовсе привыкла, чтобы все подавали.
— Ваше свя… Каталина, давай помогу! — чертиком из коробки выскакивает Тинучча. И смотрит на гостью с боязливой нежностью, всем своим видом выражая готовность к услугам. Катерина не верит в людскую благодарность: люди не умеют быть благодарными, но отлично умеют бояться. Ее укрывательница, сообщница беглой самозванки, еретички, осквернившей Престол, окажется в допросной в тот же миг, как ее перестанет защищать всесильная десница камерленго, хоть бы и бывшего. Тинучча это знает. Катя это знает. Это знает Люцифер. Но все трое молчат, делая вид, что они — семья, или что-то вроде.
— А бискотти[117] будут? — жалобно спрашивает Катерина и делает брови домиком.
Тинучча грозит ей пальцем: сначала фокачча с рикоттой и зеленью, потом фрукты, каштановый мед и сок. Ребенку нужны фрукты, овощи, сыр — всё то, чего на завтрак есть не хочется. Катя уверена, что ее ребенку ничего не нужно. Денница-младшая родится крепкой и здоровой, даже если ее мать перестанет есть, пить, дышать, впадет в кому или умрет. Владыка преисподней не позволит ангелу смерти коснуться дьяволова отпрыска — ни ровным ножом, ни зазубренным. А вот насчет себя Катерина не уверена: нить ее судьбы, как и у пиратки Кэт, может оборваться вскоре после рождения дочери, а может и до.
Катя сидит и покорно жует апельсин, глядя в сад через распахнутое окно. Она старается не замечать непроглядно темных, поджидающих теней, что делают солнечное утро — землисто-серым. Над игрушечными, краснокирпичными крышами итальянской деревушки будто чья-то длань простерта — подсвеченная алым между пальцами, выше тучи, темнее ночи, неумолимей грозы. И гаснет солнце, огненная птица, плывущая в синеве, и от луны остается малый осколок, выглядывающий из-за края ладони: как, грешники с Про́клятого холма, вы еще живы?
Да, мы еще живы. Мы печем бискотти, доим коров и режем кур — так мы питаем свое тело. Мы ходим в церковь, легко преклоняя колено в проходе между скамьями, мы не слушаем священника, рассматривая, кто во что одет — так мы питаем наши души. Не самые худшие души, не хуже соседских. Отчего же мы грешники — а вы нет? Оттого, что на повозке, запряженной могучими вороными конями, к нам приехала женщина в белом порванном платье — и мы не сразу поняли, что это не платье?