Говард Лавкрафт - Некрономикон
Но когда он стал присматриваться к тем, кто отвергал старый миф, то нашел их еще безобразнее тех, кто не отвергал. Они не знали, что красота заключена в гармонии и что прелесть жизни не имеет иного мерила в бесцельности космоса, кроме одной лишь ее гармонии с видениями и чувствами, которые ее предваряли и вслепую вылепили наши небесные шарики, отделяя их от всего остального хаоса. Они не понимали, что добро и зло, красота и уродство — лишь прикрасы, даваемые причудой взгляда, единственная ценность которых в их связанности с тем, что, по воле случая, думалось и чувствовалось нашим праотцам, и более изощренные детали которых отличаются для каждого рода-племени и для каждой культуры. Вместо этого они или напрочь отрицали подобные вещи, или переносили их в область грубых, неопределенных инстинктов, роднящих их с мужланами и скотами; так что их жизни злосмрадно влачились в муке, уродстве и несообразности, переполняя, однако, их смехотворной гордостью по поводу освобождения от чего-то, никак не более ложного, чем то, что по-прежнему ими владело. Ложных кумиров страха и слепой набожности они променяли на кумиров распущенности и вседозволенности.
Картер не вкушал глубоко этих новых свобод: их низость и убожество тошнотой отзывались в душе, любящей одну красоту, рассудок же его бунтовал против той шаткой логики, с какой их поборники пытались скотские побуждения покрыть позолотой сакральности, облупленной с поверженных ими идолов. Он видел, что большинство их, заодно с церковниками, которых они низвергли, придерживаются заблуждения, будто в жизни есть смысл помимо того, какой в нее вкладывает человеческая фантазия, и не может отрешиться от грубых понятий морали и долга вне понятия красоты, при том что вся Природа, в свете их научных открытий, вопиет о своей бессознательности и надличной внеморальности. Извращенные и обмороченные предвзятыми заблуждениями справедливости, свободы и логики, они отринули старинную премудрость и старинный порядок вместе с устарелыми мнениями; даже не задумываясь о том, что эта премудрость и эти порядки были единственными творцами их теперешних мыслей и суждений и единственным маяком и мерилом в бессмысленном универсуме, лишенном назначенных целей или неподвижных точек отсчета. Лишившись этих искусственных рамок, их жизнь утрачивала направление и волнующий интерес, пока они наконец не бросились топить свою скуку в суете и фальшивой деловитости, шуме и возбуждении, в варварских зрелищах и скотских чувствах. Когда приедалось и это, они, разбираемые разочарованием и тошнотой отвращения, начинали пестовать в себе иронию и желчность и порицать общественный строй. Им было невдомек, что их грубые принципы так же зыблемы и противоречивы, как и боги их предков, и то, что мнится сейчас удовольствием, в следующий миг будет погибелью. Спокойная, вечная красота является лишь в дремах, но это утешение мир от себя отринул, когда кумиропоклонничая перед реальностью, отринул тайны детства и невинности.
Во всем этом хаосе бренности и безупокоя Картер пытался жить, как пристало человеку проницательного ума и добрых традиций. Видения его, осмеянные веком, становились все бледнее и неуловимее, в другое же уверовать он не мог, но любовь к гармонии удерживала его на путях, присущих ему от роду и по положению. Бесстрастно он шел человеческим муравейником и вздыхал, потому что все ему виделось не вполне реальным, потому что каждый желтый отблеск солнца на высоких кровлях и каждый взгляд мельком на обнесенные перилами площади, когда зажигаются первые вечерние фонари, служили лишь напоминанием о видениях, когда-то ему знакомых, и вызывали в нем тоску изгнанника по бесплотным краям, которые он больше не знал где искать. Путешествия казались просто насмешкой; и даже мировая война почти его не расшевелила, хотя он с самого начала служил в Иностранном легионе во Франции. Одно время он искал друзей, но вскоре утомился грубостью их чувствований и одинаковостью и приземленностью их видений. Он смутно радовался тому, что у него нет близких родственников и близких с ними связей, ведь они не смогли бы понять его умственной жизни. Они, то есть все, кроме его родного деда и двоюродного дяди Кристофера. Да их обоих давно не было в живых.
Потом он опять взялся за писание книг, которое забросил, когда дремы впервые ему изменили. Но и это не давало ни довольства, ни утоления, ибо приземленностью тронуло его ум и ему не давалось думать о тех прекрасных вещах, о которых, бывало, он думал. Иронический настрой обрушивал все сумеречные минареты, которые он возводил, а земляная боязнь невероятного губила все утонченные и изумительные цветы его волшебных садов. Усвоенная им напускная набожность выплескивалась приторностью в его персонажах, а миф о значимости реальности и о значительности событий и человеческих чувств низводила его возвышенную фантазию до просвечивающей насквозь аллегории или дешевой социальной сатиры. Новые его романы обрели успех, какого никогда не знавали прежние; но поскольку он понимал, до чего они должны быть пусты, чтобы угодить пустой толпе, то сжег их и перестал писать. Романы эти были весьма изящны; давая видения легким абрисом, он искушенно над ними посмеивался, но очень хорошо сознавал, что их изощренность высушила в них все живое.
После этого он и стал пестовать заведомый призрак и пробавляться отвлеченностями из области странного и причудливого в качестве противоядия от банального. Но большая их часть скоро показалась во всей своей скудости и бесплодности; и он понял, что расхожие оккультные доктрины так же засушены и косны, как и научные, да к тому ж лишены, пусть и худосочного, подменыша истины, который бы их искупал. Глупая несуразица, ложь и невнятица мысли не суть фантазия; в них не укрыться от жизни уму, дисциплина которого на порядок выше. Так что Картер накупал книг все более странных и прибегал к диковинной книжности людей все более глубоких и страшных, забираясь в такие тайники сознания, куда проникали немногие, и узнавая такие сокрытые зияния жизни, предания и незапамятной древности, что они навсегда лишили его покоя. Он решил жить в плане более тонком и обставил свой дом в Бостоне в угоду своим переменчивым настроениям; под каждое из них он отвел особую комнату, выдержанную в соответствующих тонах, убранную подходящими книгами и вещицами и обустроенную источниками света, тепла, звука, вкуса и запаха, дающими подобающие ощущения.
Однажды он прослышал об одном человеке с юга, чья святотатственная начитанность в доисторических книгах и глиняных табличках, контрабандой вывезенных из Индии и Аравити, заставляли чураться его и страшиться. Его-то он и отправился искать, а когда нашел, то прожил с ним, участвуя в его штудиях, в течение семи лет, пока однажды в полночь на неведомом древнем погосте их не постигло ужасное и лишь один ушел от того, на что пошли двое. Тогда он вернулся в Аркхэм, страшный, наваждаемый ведьмами старый город его праотцов в Новой Англии, и в темноте среди седых ив и обветшалых мансардных крыш испытал такой опыт, который заставил его навек запечатать некоторые страницы в дневнике одного сумасбродного предка. Впрочем, все эти ужасы приводили его лишь на грань реальности, они не имели отношения к тому подлинному краю дрём, который он знал в юности; так что, доживя пятый десяток, он не чаял найти ни покоя, ни радости в мире, слишком суетном для красоты и слишком трезвом для фантазии.