Арина Веста - Алмазная скрижаль
В день похорон прошел теплый яростный ливень. Кладбищенская земля была размыта до желтизны. Тысячи дождевых червей выползли из размокших нор и бессильно лежали на кладбищенских аллеях. Лика в глухом вдовьем платье палочкой сбрасывала их в высокие заросли ирисов и крапивы. Казалось, именно за этим она пришла сегодня на кладбище. Подол ее платья намок. Голова кружилась от густого запаха сырой земли и цветов, но она упорно продолжала спасать безмолвных тварей от неумолимых подошв и каблуков.
Учеников у профессора Заволокина оказалось немного. Семь парней несли гроб к раскрытой могиле, устланной изнутри упругим блестящим лапником. Гроб был выточен из цельного дубового ствола. Над раскрытой могилой скрестили два меча из сияющей стали. Седоусый плотный человек в черной с серебром рубахе прочел молитву, слова ее были смутно знакомы, но непонятны. Внезапно сквозь пухлые тучи проглянуло солнце. Кладбищенская зелень изумрудно заискрилась, отряхиваясь и охорашиваясь каждым листом, вздрагивая от срывающихся капель.
Гремел Вагнер. В пакетах, ведрах, горстях люди подносили тяжелую размокшую землю. Скорбный труд сплотил людей. Это было почти забытое действо – возведение кургана. Над могилой насыпали довольно высокий крутой холм, словно беременная земля скрывала плод, готовый к рождению, и седоусый резко воткнул в земляное распертое чрево двуручный меч, словно освобождая выход нарождающейся, томящейся в подземелье душе. Меч стоял плотно, грозно, словно прообраз креста, вернее – его исконная основа.
Вадим с грустью, не ясной ему самому, всматривался в лица парней, в русый разлет бровей, в суровую сосредоточенность лиц, в решительный изгиб губ. «Эти будут стоять до конца!» Где стоять? До какого конца? Он еще не готов был ответить.
Жемчужные врата
Правда ли, что древо Страдания насаждено из малого райского зернышка, что вынес за щекой Адам? Никто не знает. Но ветви этого дерева – колючий терн, цветы красны и горячи, как раны, плоды солоны и терпки, но именно в них – истина.
Полоса гроз и бурь вспугнула робкую северную весну. За стенами храма выл ветер. Пламя свечи зыбилось и дрожало. Положив костлявую руку на листы своей книги, отец Гурий читал самые страшные и глухие молитвы, докучая и бесам, и ангелам. Несколько суток он провел над книгой, силясь постичь ее тайнопись. Он и прежде знал о существовании святынь, непостижимых холодным разумом: Святой Грааль, глава крестителя Иоанна, перстень мученицы Екатерины… копье Судьбы… его Голубиная книга… Узреть их можно лишь духовными очами, исполненным любви и умиления сердцем. Но его душа прозревала с мучительной болью.
Ночной ветер ворвался в храм. С шумом рассыпался догорающий костер, и стая рыжих искр заметалась по полу. Ветер жадно слизнул огоньки и вкруговую понес пепел и угли. Свеча зачадила и погасла под новым порывом ветра. Мокрый шквал бросил в лицо щепоть песка. В кромешной тьме что-то захлопало крыльями, завозилось, заныло по углам, завизжало, ломанулось снаружи в запертые двери. Вокруг храма кружил ураган, рвал с крыши жесть, выбивал прилаженные к окнам щиты.
Зеленый мерцающий всполох озарил стены, до слез ожег глаза, рассыпался малиновыми пятнами под роговицей. От громового удара холм загудел, содрогаясь всеми пустотами, по глубинам подземелья катился рев, стены тряслись. Отец Гурий с ужасом посмотрел на свои руки, вокруг каждого пальца сиял зеленый зубчатый венец. Он попытался стряхнуть свечение, но зубцы вытянулись, истончились и дотянулись до стен. Дрожащие молнии, как пауки, побежали по кирпичной кладке, они собирались стаями там, где торчала железная балка, где был вбит крюк или гвоздь. В призрачном пляшущем свете грозно и вопрошающе смотрели с облупившихся стен святые лики, иногда даже пол-лика. «Аминь, аминь, рассыпься», – шептал отец Гурий полуязыческое заклинание, ответом был оглушительный громовый взрыв, разбивший зеленый, играющий искрами стеклянный шар внутри храма. Отец Гурий поднял обожженные молнией глаза, силясь рассмотреть начало небесного вторжения. Глазам стало горячо и больно, по щекам хлынули слезы, мешаясь с холодным ливнем.
Он молился стихии, что могла в одно мгновение испепелить его небесным огнем. Но чем оправдается его душа? Чем окупит он попусту изведенные на него силы: материнское вещество земли, чистоту воды, благодать Природы, доброту людей?
К рассвету он почти обессилел. Он лежал крестом посередине храма, щекой чувствуя песок, острые кремни и холод земли. Вокруг него во впадинах пола плескалась дождевая вода. Он дышал часто, со стоном, пальцы судорожно скребли битый кирпич. С трудом приподнявшись, сел, вглядываясь в рассветный сумрак. На крыше жалобно и тонко закричала пичуга, тоскуя по гнезду, смытому грозой. По углам шептались тени. Затерянный в лесах храм был полон людьми, был слышен глухой ропот. Все, кого обидел он, на кого пожалел сил, оттолкнул с дороги, не заметил в гордыне или случайно оскорбил, собрались этим печальным серым утром в скорбном хороводе. Он с надеждой вглядывался в забытые лица. Он просил прощения у каждого со всей искренностью и сердечностью, на которые был способен. Шумел дождь, будто разрешая его от грехов, и под мерный шелест отец Гурий задышал свободнее, отпустила острая режущая боль в груди. Но сразу же под спудом давней и привычной лжи, как могильный червь, зашевелился растревоженный «враг». Он сидел глубоко, как заноза под ногтем, в куске живого мяса: ни выковырять, ни вырвать, – и годами копил гной и отравленную кровь. Отец Гурий догадывался, что даже в монашестве этот подлый двойник не оставил его, учил тонкой лжи, лукавым недомолвкам и почти плотскому наслаждению смирением, учил чваниться собственной чистотой и тайно презирать мир, его бессмысленную суету. Он вспомнил, как с испугом и брезгливостью избегал любых житейских волнений, любых движений души. Потому-то из всех сокровищ мира он выбрал покой и, как драгоценной иконой, любовался собой в окладе монашеской жизни. Он питал своего демона ядовитым млеком собственной избранности и желчью обид. Но он нащупал, поймал в себе этого скудоумного божка, назвал его по имени и теперь давил его, выбивал из груди плачем, корчами, ударами о землю. И память его раскрылась, как рана, до самого первого греха, до первой младенческой обиды на мать, на отца, которого он никогда не знал, на первую любовь, на свою странную судьбу. Теперь он видел свою жизнь изнутри, из ее запретных для памяти глубин, от зачатия, от Сотворения…
Он впервые вспомнил мать, не по суровой обязанности молиться за родителей, а со всей ребячьей тоской и жалостью.
Любил ли он свою мать? Нет… Где-то в самом начале, в тугой завязи его судьбы, таилась ошибка, сбой. И ему всегда казалось, что его насильно впихнули в этот мир и захлопнули лучистые врата, отрезая путь обратно. О грандиозном обмане он догадался еще ребенком: жизнь, бурно кипящая вокруг, – ненастоящая. Эта пестрая чепуха только отвлекает от главного, чтобы никто случайно не заглянул за край, не догадался об изнанке… На седьмом году он полностью уверился, что живет внутри каменного яйца, раскрашенного изнутри для смягчения обмана. А подлинный и тщательно скрываемый порядок вещей пребывает снаружи, по ту сторону неба, – и он навязчиво стремился за любые преграды: отдергивал занавески, откидывал ширмы, внезапно распахивал двери, надеясь застать это врасплох. Опечаленная мать водила его на прием к психиатру, но тот, кроме какого-то загадочного мутизма, ничего не нашел.