Клайв Баркер - Книга крови 4
– Лучше не надо, – сказал он, словно вся эта драма разыгрывалась по его повелению и он приказом мог остановить трагедию. Но женщина не послушала его. Минуту спустя она появилась на дальних обзорах, поскольку вошла в комнату. Мужчина двинулся к ней навстречу, расшвыривая по пути оборудование. Она окликнула его – возможно, по имени. Если и так, то имя нельзя было разобрать сквозь щебет обезьян. – Вот дерьмо, – сказал Карнеги, когда рука испытуемого с размаху ударила сначала по той камере, которая вела съемку сбоку, потом – по той, что со среднего расстояния. Два монитора сразу ослепли. Лишь одна камера, установленная на уровне головы, в безопасности снаружи бокса, продолжала фиксировать события, но из-за близкого обзора нельзя было увидеть почти ничего – лишь случайные очертания движущихся тел. Вместо этого единственная камера почти насмешливо фиксировала, как по стеклу обзорного окошка бокса потекла слюна, заслонив убийство, которое происходило в недосягаемой близости.
– Да что же они ему дали, Господи Боже! – сказал Карнеги, слушая, как где-то вне действия камеры пронзительные женские крики перекрыли визг обезьянок.
* * *Джером проснулся рано утром и чувствовал себя голодным и уставшим. Когда он отбросил простыню, то с изумлением уставился на себя: все тело было покрыто царапинами, а пах – ярко-красного цвета. Постанывая, он перекатился к краю кровати и какое-то время сидел там, пытаясь восстановить события вчерашнего вечера. Он помнил, как входил в лабораторию, но почти ничего – после этого. Несколько месяцев он был платной морской свинкой, жертвуя своей кровью, удобствами и терпением, чтобы добавить немного денег к своей более чем умеренной зарплате переводчика. Этот приработок ему устроил друг, который и сам занимался подобной работой, но если Фигли принимал участие в основной исследовательской программе, то Джером через неделю после своего зачисления, поступил в распоряжение докторов Веллеса и Данс, которые пригласили его – подвергнув предварительно серии психологических тестов – работать исключительно с ними. По некоторым признакам было ясно (хотя ему никогда специально об этом не говорили), что проект этот был секретным и требовал с его стороны полной преданности и сохранения тайны. Ему нужны были деньги, а то, что ему предложили, было гораздо больше чем суммы, выплачиваемые по основной программе Лаборатории, так что он согласился, хотя требуемое ими время посещения было неудобным. На протяжении нескольких недель он должен был посещать Исследовательский факультет поздним вечером и часто работал до утра, подвергаясь дотошным расспросам Веллеса по поводу его интимной жизни и чувствуя на себе сквозь стеклянную преграду внимательный взгляд Данс.
Думая о ее холодном взоре, он почувствовал, как в нем что-то дрогнуло. Может, это потому, что он обманывал сам себя, поскольку ему казалось, что она смотрит на него с большей симпатией, чем это требуется от врача? Такие самоуговоры, внушал он себе, выглядят жалко. Он вовсе не был предметом женских мечтаний, и каждый день, когда он проходил по людным улицам, это убеждение лишь усиливалось. Он не мог вспомнить в своей взрослой жизни ни одного случая, когда женщина взглянула бы на него с интересом и не отвела взгляда, случая, когда она ответила бы на его восхищенный взгляд. Почему это так беспокоит его, он не знал, поскольку такая жизнь без любви, насколько ему известно, встречалась сплошь и рядом. И Природа была добра к нему, казалось, что, поскольку его обошел дар привлекательности, она свела к минимуму его половое влечение. Случалось, он неделями не вспоминал о своем вынужденном целомудрии.
Иногда, слыша, как гудят трубы в ванной, он представлял себе, как может выглядеть его квартирная хозяйка, миссис Морриси, когда она принимает ванну; пытался вообразить ее крепкие, покрытые мыльной пеной груди, темную линию, разделяющую ягодицы, когда она наклонялась, чтобы пересыпать тальком пальцы ног. Но такие пытки, к счастью, были нечасты. А когда он подсоберет денежек, он купит приятное времяпрепровождение с женщиной, которую звали Анжела (он так и не узнал ее фамилии), с Греческой улицы.
Теперь должно пройти несколько недель, прежде чем он сможет сделать это снова, подумал он. Что бы он там ни делал прошлой ночью, он еле мог двигаться из-за жутких синяков. Единственное приемлемое объяснение – хоть он ничего не мог вспомнить по этому поводу, – что его избили по пути из Лаборатории либо он зашел в бар и там с кем-нибудь подрался. Это и раньше иногда случалось. У него было одно из тех лиц, которые пробуждают в пьяницах агрессивное возбуждение.
Он поднялся и побрел в маленькую ванную, примыкающую к его комнате. Очков не было на их обычном месте рядом с зеркальцем для бритья, и отражение в зеркале было странно размытым, но он мог видеть, что его лицо было так же расписано царапинами, как и остальные детали анатомии. Более того, над левым ухом был вырван клок волос, и на шее засохла кровь. Морщась от боли, он приступил к залечиванию своих ран и промыл их вонючим антисептическим раствором. Сделав это, он вернулся в свою спальню, которая одновременно служила гостиной, и пустился на поиски очков. Но обыскав все, он так и не смог их найти. Проклиная собственную глупость, он раскапывал свои вещи в поисках старой пары и наконец нашел их. У них было устаревшее увеличение – его глаза значительно ухудшились с тех пор, как он их носил, – но, по крайней мере, он начал различать окружающий мир, хотя и довольно смутно.
На него нахлынула жуткая тоска, усиленная болью от царапин и мыслями о миссис Морриси. Чтобы разогнать ее, он включил радио. Послышался сладкий голос, предлагавший давно надоевший репертуар. Джером всегда презирал популярную музыку и ее поклонников, но теперь, когда он бродил по своей маленькой комнате, не желая натягивать жесткую одежду, поскольку царапины все еще болели, доносящиеся из радио песни вызвали у него нечто большее, нежели презрение. Словно он в первый раз услышал слова и музыку, словно всю жизнь он оставался глухим к вызываемым ими чувствам. Увлекшись, он забыл про свою боль и слушал. В песнях рассказывалась одна и та же бесконечная и захватывающая история – о любви, потерянной и обретенной, и потом потерянной уже навеки. Лирики заполняли радиоволны своими метафорами – большая часть их была банальной, но от этого трогала не меньше. О рае, о горящих сердцах, о птицах, колоколах, странствиях, закате, о страсти, похожей на безумие, на полет, на неописуемое сокровище. Песни не успокоили его своими нехитрыми чувствами, напротив, они пробудили его, зажгли, невзирая на бедную мелодию и банальный ритм, открыв перед ним целый мир, охваченный желанием. Он начал дрожать. Глаза из-за непривычных очков начали подводить его. Казалось, что на его коже сверкают огненные вспышки, а с кончиков пальцев сыплются искры.