Ричард Матесон - Сумасшедший дом
Он смотрел в зачарованном оцепенении на сверкающую сталь. Потрогал края лезвия. Какое острое, подумал он. От малейшего прикосновения останется порез. До чего же жуткая штука.
— Это моя рука.
Он невольно произнес эти слова и внезапно сложил бритву. Это была его собственная рука, должна была быть. Не могло же лезвие выскочить само собой. Это все больное воображение.
Но бриться он не стал. Он положил бритву обратно в шкафчик со смутным ощущением отсрочки приговора.
И плевать, если кто-то считает, будто бы бриться нужно каждый день, бормотал он. Я не желаю рисковать тем, что у меня соскользнет рука. Лучше купить безопасную бритву. Эта не для меня, я слишком издергался.
Внезапно, вызванная этими словами, у него в голове всплыла картина его самого восемнадцатилетней давности.
Он вспомнил свое свидание с Салли. Вспомнил, как рассказывал ей, что спокоен, как покойник. Ничто меня не тревожит, уверял он. И на тот момент это была чистая правда. Еще он вспомнил, как говорил ей, что не любит кофе, что ему достаточно одной чашки, чтобы не заснуть всю ночь. Что он не курит — ему не нравится ни вкус, ни запах. Хочу оставаться здоровым, говорил он. Он вспомнил свои точные слова.
— И что теперь?.. — бормотал он своему исхудалому и потрепанному отражению.
Теперь он каждый день пьет кофе литрами. Пока тот не начинает булькать у него в желудке черной лужей, и спать он способен не больше, чем летать. Теперь он курит одну за одной, оставляя на пальцах никотиновые пятна, пока в горле не начинает першить и саднить, пока он не лишается возможности писать карандашом, потому что руки ходят ходуном.
Однако все эти стимуляторы все равно не помогали ему творить. Заправленная в машинку бумага оставалась чистой. Слова не приходили, сюжет умирал, не родившись. Характеры персонажей ускользали от него, издеваясь и насмехаясь над ним из-за завесы бездарности, с которой они были созданы.
А время уходило. Оно мчалось быстрее и быстрее, будто бы избрав его для высшей меры наказания. Его, человека, который начал ценить время до такой степени болезненно, что вся его жизнь пришла в упадок, а сама мысль о быстротечности жизни доводила до исступления.
Пока он чистил зубы, он пытался припомнить, когда эти приступы бешенства начали овладевать им. Однако определить это не было никакой возможности. Они начались где-то там, во мгле, сквозь которую ничего не было видно. С одного раздраженного слова, со злобного подергивания мышц. Со взгляда, полного неукротимой враждебности.
Вот оттуда, подобная разрастающейся амебе, и начиналась его извращенная, направленная не в ту сторону эволюция, в которой он сейчас достиг апогея: ожесточенный, издергавшийся человек, который находит единственное утешение в ненависти.
Он выплюнул белую пену и прополоскал рот. Когда он ставил на место стакан, тот треснул, и острый осколок впился ему в руку.
— Проклятье! — выкрикнул он.
Он крутанулся на пятках и сжал кулак. И тотчас же разжал, когда осколок еще глубже вошел в ладонь. Он стоял со слезами на глазах, тяжело дыша. Подумал о том, что Салли слышит его, в очередной раз получая звучное доказательство того, что у него шалят нервы.
Прекрати сейчас же! — приказал он себе. Ты никогда не сможешь ничего сделать, пока не укротишь эти приступы бешенства.
Он закрыл глаза. На мгновенье задумался, почему у него такое ощущение, будто бы все это начало происходить с ним только в последнее время. Как будто бы некая мстительная сила завелась у него в доме, вселила неукротимую жизнь в неодушевленные предметы. Угрожает ему. Однако мысль была безликой, мимолетной тенью в плотной толпе мыслей, марширующих перед его внутренним взором, замеченной, но не оцененной.
Он вынул из ладони осколок. Завязал темный галстук.
Потом вышел в столовую, поглядев на часы. Уже десять тридцать. Половина утра прошла. Больше половины того времени, когда он мог бы сидеть, пытаясь создать ту самую прозу, от которой все застынут и разинут рты.
Теперь подобное происходило чаще, чем ему хотелось в этом признаваться даже самому себе. Он спал допоздна, выдумывал неотложные дела, занимался чем угодно, лишь бы оттянуть ужасный момент, когда придется сесть за машинку и попытаться пожать хоть какой-то урожай с пустыни собственного ума.
С каждым разом делалось все труднее. И с каждым разом он злился все сильнее и ненавидел все больше. И не замечал до сих пор, когда стало уже слишком поздно, что в Салли нарастает отчаяние и она больше не в силах выносить его злость и его ненависть.
Она сидела за кухонным столом и пила черный кофе. Она тоже пила гораздо больше кофе, чем раньше. И, как он сам, пила его черным, без сахара. От этого нервы расшатывались и у нее. И еще теперь она курила, хотя начала курить всего год назад. Она не получала от сигарет никакого удовольствия. Она вдыхала дым глубоко в легкие, после чего быстро выдыхала. И руки у нее дрожали почти так же сильно, как у него.
Он налил себе чашку кофе и сел напротив нее. Она начала вставать из-за стола.
— В чем дело? Тебе уже невыносим даже мой вид?
Она села обратно и глубоко затянулась сигаретой, зажатой в руке. После чего затушила ее на блюдце.
Он ощутил тошноту. Ему хотелось выбраться из этого дома немедленно. Он казался ему чужим и странным. У него было такое чувство, будто она отказывается от всяких притязаний на дом, будто она отступает. Прикосновения ее рук и любовное отношение, каким она одаривала каждую комнату, — все это было взято обратно. Все это лишилось своей осязаемости, потому что она уходила. Она бросала дом, и он переставал быть их домом. Он очень остро ощущал это.
Сгорбившись на стуле, он отодвинул от себя чашку и уставился на желтую клеенку на столе. Ему казалось, что он и Салли застыли во времени, что секунды растягиваются, словно гигантские тянучки, пока каждая из них не превращается в вечность. Часы тикали медленнее. И дом превратился в другой дом.
— Ты каким поездом едешь? — спросил он, прекрасно зная, что есть только один утренний поезд.
— В одиннадцать сорок семь, — ответила она.
Когда она сказала это, он ощутил, как его живот намертво приклеился к позвоночнику. Он охнул, настолько сильна была физическая боль. Она подняла на него глаза.
— Обжегся, — поспешно пояснил он, и она встала и поставила свою чашку с блюдцем в раковину.
Почему я так сказал? — думал он. Почему я не мог сказать, что мне больно, потому что меня переполняет страх при мысли, что она меня покидает? Почему я все время говорю то, чего говорить не собирался? Я не такой уж плохой. Однако каждый раз, когда я заговариваю, я все выше возвожу вокруг себя стену из ненависти и горечи, из-за которой в итоге сам не могу вырваться.