Рене Маори - Темные зеркала
– Это бывает, – посочувствовал художник. – Это просто затмение. Склероз. Чаю попейте и все, как рукой…
– Нет уж, поведайте мне, неразумному, – настаивал Николай Васильевич. – Расскажите, что и как было за последние двести-то лет.
Варягин немного помялся, а потом медленно с расстановкой, словно нехотя, принялся рассказывать о том, о сем. По мере рассказа лицо его обретало все более красный цвет, и перехватывало дыхание, но не от ужаса, как предположил было Яновский, слушая рассказ, а от гордости. Все-все описал, и как царя выгнали, и как новый социалистический строй порушили, и как теперь жить думают. Если бы не Крым, просто бы и не знали как… Патриотизма совсем не осталось, а тут как раз и подвернулось и теперь…, наконец-то, есть, чем гордиться. Он так и сказал, мол, горжусь теперь своей страной, а раньше того и в помине не было. Посетовал же сам на себя, что вот стал таким чувствительным, прослезился даже. Гордо показал флаг, что приобрел в соседней лавке только вчера.
Из всего этого Яновский сделал тайный вывод, что Варягин не тот, а какой-то другой, новый, глупый. И не знакомый ему. Тот, старый, помнится, был художником. Да и этот – тоже. Вон в углу мольберт задвинут, красного дерева, однако.
– А нет ли у вас чего нового? Может, написали картинку какую? Давно я тут не был, – неожиданно громко спросил он.
– А как же…, – знакомо ответил незнакомец. – Есть, есть…
– Портрет неизвестного? – выдохнул Николай Васильевич, и весь покрылся испариной.
– Да что вы, обижаете…
Варягин отвернул от стены холст…
– Да что же это такое? – удивленно спросил Яновский, ожидая увидеть портрет, что так ярко запечатлелся в его памяти. Картина, представшая его глазам, напоминала месиво черно-бурой краски, небрежными мазками, покрывавшей всю ее поверхность. Так выглядит грязь под ногами во время паводка. – Что же это?
– Я назвал ее «Ужасы войны», – горделиво ответил Варягин. – И покупатель уже есть, – торопливо добавил он, заметив выражение лица собеседника. – Да что там, покупатели в очереди стоят за моими картинами.
Убедившись, таким образом, что Варягин не тот, и квартира не та, и время не то, и мир не тот, Яновский мрачно глянул исподлобья на луну, аккурат в этот час повисшую за стеклом и горько вздохнул. «Луна-то, луна хоть та или тоже подменная?», – подумалось ему, и горькие мысли одна за другой, догоняя и обгоняя друг друга, закружились в его усталой голове.
– Пойду, – угрюмо сказал он.
– Куда же вы, – удивился Варягин, – рано совсем – детское время, да и чай допить надо.
Николай Васильевич вдруг обернулся, подскочил к художнику и паучьими своими руками вцепился ему в ворот:
– Правда ли, правда ли то, что ты мне сейчас наговорил? Или все это лишь морок и сейчас исчезнет, как исчез тот призрак в зеркале?
Варягин искоса и с отвращением глянул на темные пальцы у своего горла и осторожно высвободился:
– Все правда, – подтвердил он. – Так все и произошло.
– Старческая жадность некогда великой державы, – пробормотал Яновский, отпуская от себя художника. Руки его безвольно упали вдоль тела. – Стыдно, стыдно-то как… Что-то делать! – вдруг вскричал он. – Менять, менять все надобно!
Он распахнул двери, ожидая увидеть за ними проход, но увидел лишь стену, из аккуратно уложенных кирпичей. Постучал по ним кулаком, но услышал только глухой звук, похоронивший последнюю надежду на то, что за стеной есть хоть какая-то пустота. Нет выхода!
В отчаянии он обернулся к Варягину, и тут заметил, что лицо его искажает какая-то недобрая ухмылка, сползает маска хлебосольного и благостного хозяина, а по бокам головы медленно и уверенно режутся два рожка, как молочные зубы у младенца.
– Я понял, – прошептал Николай Васильевич, бессильно опускаясь в кресла. – Это ад. Я в аду. Не к жизни ведет воля, а к аду!
Не имея более сил бороться с действительностью, он вновь вперился в странное зеркало, пытаясь понять о какой погоде вещает лысая голова, и почувствовал, что сводит руки.
Зеркало перед ним затуманилось, и сквозь белесые пятна проступило изображение. Николай Васильевич узнал себя, сидящим за письменным столом. Резкие черты лица его освещались снизу единственной свечой. Он был дома, в своей квартире, перед своим зеркалом.
«Привиделось», – подумалось ему. – «Иногда такое привидится. Конечно, все это только сон, дурной, нелогичный и пустой сон». И только какой-то маленький голос шептал, словно бы за спиной: «Может и сон… Да кто же его знает. А вдруг?»
Он придвинул к себе бумагу, и чувствуя, что не может больше молчать, размашистым почерком написал поперек листа:
«Соотечественники! страшно!.. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...»
В рассказе использованы фрагменты произведений Н.В.Гоголя, Э.А.По и Джозефа Гленвилла.
Смерть аббата Муре
Памяти Эмиля Золя
Стемнело, и на Париж опустился промозглый и сырой вечер. Декабрь выдался бесснежным и теплым, но в канун Рождества небо затянули тяжелые тучи цвета сажи, тяжелые, обремененные водой и готовые разродиться нескончаемым дождем, переходящим в мокрый, липкий снег. Редкие прохожие, спасающиеся от холода, быстрыми шагами проходили по улицам, то появляясь в свете редких фонарей, то снова исчезая во мгле, подобно призракам. Несмотря на поздний час, сотни окон светились тусклым желтоватым светом, прибивающимся через плотно задернутые занавеси. Париж готовился к встрече Рождества.
Клотильда сидела возле камина, в просторной гостиной дома, с некоторых пор, принадлежавшем ее единственному сыну Шарлю. Несмотря на свои шестьдесят семь лет, она было сухощава, и туго затягивалась в неизменный корсет, невзирая на революционные веяния, поддавшись которым корсеты становились все меньше, короче и в скором времени грозили совсем исчезнуть из гардероба модниц новой волны. Ее светлые волосы давно поседели, хотя и не поредели, и все так же обрамляли волнами высокий лоб, уже испещренный морщинами.
Сейчас, в одиночестве, она позволила себе расслабиться, и откинулась на спинку кресла, давай отдых спине. Усталые глаза полуприкрытые веками неотрывно смотрели на горящее в камине полено, мышцы вокруг рта обвисли, выдавая ее истинный возраст.
За дверью послышался звонкий голос, и Клотильда мгновенно выпрямилась, сжимая сухонькими руками подлокотники.
– Бабушка! – Закричала тринадцатилетняя Нинон, различив в полумраке комнаты одинокую фигуру. – Я ищу тебя, а ты здесь. Прячешься? В столовой уже готовят стол. Как же долго тянется этот сочельник. Папы до сих пор нет, а мама наряжается у себя. Матье сидит в курительной и тянет одну сигарету за другой. Ему тоже скучно.