Эрнст Гофман - Майорат
— Скажи мне, ради Бога, тезка, да что с тобой?! Ты не смеешься, не говоришь, не ешь, не пьешь. Уж не болен ЛИ ТЫ?
Я откровенно рассказал ему про все страхи, пережитые мною прошедшей ночью, не умолчав о том, что выпил много пуншу и читал Шиллерова "Духовидца".
— Я должен в этом признаться,— прибавил я,— потому что, может быть, это моя разгоряченная фантазия создала эти призраки, существующие лишь в моей голове.
Я думал, что дядя начнет донимать меня своими шутками по поводу моего духовидства, но он вместо этого сделался очень серьезен, уставился в пол, потом быстро вскинул голову и сказал, устремив на меня горящий взор:
— Я не знаю твоей книги, тезка, но ни книга, ни пунш здесь ни при чем. Знай же, что то же самое я видел во сне. Мне снилось, что я сижу в кресле у камина, но то, что коснулось тебя лишь в звуках, я ясно увидел глазами своей души. Да, я видел, как вошел этот страшный призрак, как он бессильно ломился в замурованную дверь, царапал в отчаянии стену, так что кровь текла у него из-под сломанных ногтей, как потом сошел вниз, вывел из конюшни лошадь и опять завел ее туда. Слышал ли ты, как пропел петух в дальнем конце деревни? Тут ты разбудил меня, и мрачный призрак ужасного человека, который все еще бросает угрюмую тень на нашу жизнь, гася ее веселье, ретировался,— я поборол это злое наваждение.
Старик умолк, но я не смел нарушить его молчания, полагая, что он все объяснит мне сам, если найдет это нужным. Пробыв некоторое время в глубокой задумчивости, он продолжал:
— Скажи мне, тезка, хватит ли у тебя мужества еще раз встретиться с этим призраком и сделать это вместе со мной?
Конечно, я заявил, что чувствую себя для этого достаточно сильным.
— В таком случае,— сказал мой дядя,— в эту ночь мы оба не сомкнем глаз. Внутренний голос говорит мне, что мрачный призрак покорится не столько моей духовной силе, сколько мужеству, основанному на твердом убеждении, что с моей стороны это не будет просто дерзостью, а только благим и отважным делом, и я не пощажу жизни, чтобы расправиться с колдуном, изгоняющим потомков из замка их предков. Но, впрочем, о риске здесь нет и речи, ибо при таком честном умысле, с такой благочестивой верой, как у меня, нужно надеяться только на победу. Однако если будет на то воля Божья и темная сила одолеет меня, ты засвидетельствуешь, что я пал в честной христианской битве с адским духом, который затеял ужасное дело! Сам же ты должен держаться в стороне! С тобой ничего не случится!
Вечер прошел в различных занятиях. Франц, как и накануне, принес нам ужин и пунш, полная луна ярко сверкала между блестящими облаками, море шумело, и ночной ветер с воем потрясал дребезжащие стекла сводчатых окон. Мы старались говорить на нейтральные темы, хотя в душе были сильно взволнованы. Старик положил на стол свои часы с репетицией. Пробило полночь. И вот со страшным стуком распахнулась дверь и, как вчера, послышались тихие, медленные шаги, вздохи и стоны. Старик побледнел, но глаза его сверкали небывалым огнем, он поднялся с кресла и стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, подбоченясь левой рукою и протянув правую по направлению к центру залы, подобный повелевающему герою. Все сильнее и явственнее становились вздохи, и кто-то начал царапаться в стену еще ужаснее, чем накануне. Тогда старик направился прямо к замурованной двери, сотрясая пол своими твердыми шагами. Прямо против того места, где раздавалось все более отчаянное царапанье, он остановился и промолвил сильным, торжественным голосом, какого я еще никогда от него не слыхал:
— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час?
Раздался душераздирающий, пронзительный крик, и послышался глухой удар, точно от падения чего-то тяжелого.
— Ищи милосердия у престола Всевышнего! Там твое место! Удались из этого мира, ты никогда больше не сможешь ему принадлежать!
Так воскликнул старик еще громче, чем прежде, и тогда до нас донеслось тихое рыдание, которое поглотил рев поднимающейся бури. Старик подошел к двери и захлопнул ее с такой силой, что в пустой передней отозвалось эхо. В его словах и движениях было что-то сверхчеловеческое, что повергло меня в глубочайший трепет. Когда он снова опустился в кресло, взор его как будто просветлел, он сложил руки и беззвучно молился. Так прошло несколько долгих минут, а потом он спросил меня тем кротким, проникающим в душу голосом, которым так хорошо умел пользоваться:
— Ну что, тезка?
Потрясенный ужасом, страхом, благоговением и любовью, я упал на колени и оросил горячими слезами протянутую мне руку. Старик обнял меня и, нежно прижимая к сердцу, сказал очень мягко:
— Ну, а теперь мы будем спокойно спать, милый тезка!
Так и было, а поскольку следующей ночью не случилось ничего необычайного, то к нам вернулась прежняя веселость к неудовольствию старых баронесс, которые, хотя и было в них нечто призрачное благодаря причудливому виду, однако ж располагали к забавным играм и проделкам, которые мой старик умел обставить самым веселым образом.
Через несколько дней прибыл, наконец, барон со своей женой и многочисленной охотничьей свитой, съехались гости, и во внезапно ожившем замке началась та самая шумная, беспокойная жизнь, о которой я уже упоминал. Когда сразу же по приезде барон вошел в нашу залу, он был, похоже, странно поражен переменой нашего местонахождения; бросив мрачный взгляд на замурованную дверь, он быстро отвернулся и провел рукой по лбу, словно отгоняя недоброе воспоминание. Дядя рассказал ему об обвале в судейской зале и примыкавших к ней покоях, барон попенял на то, что Франц не сумел нас лучше устроить, и очень заботливо просил дядю немедленно сказать, если ему будет неудобно в новом помещении, которое ведь гораздо хуже того, что он занимал раньше. Вообще, обращение барона с моим старым дядей было более чем сердечным, — в нем сквозило некоторое детское благоговение, почти родственная почтительность. И это было единственное, что хоть отчасти примиряло меня с бароном, чей суровый, повелительный нрав проявлялся более неприятным образом. Меня он едва замечал, видя во мне обыкновенного писца. В первый же раз, когда я выполнял для него какую-то работу, он усмотрел неточность в изложении; кровь закипела у меня в жилах, я хотел ответить что-то резкое, но тут заговорил мой дядя, уверяя, что я все сделал в его смысле и что в судопроизводстве именно так и надлежит делать.
Когда мы остались одни, я стал с досадой жаловаться на барона, который вызывал во мне все большую неприязнь.
— Поверь мне, тезка,— возражал мой дядя,— несмотря на свой неприветливый нрав, барон — самый лучший и добрый человек во всем свете. Да и нрав этот, как я уже говорил тебе, стал он выказывать только с тех пор, как сделался владельцем майората, прежде это был кроткий и милый юноша. Вообще же дела не так уже плохи, как ты представляешь, и я желал бы знать, почему это он так тебя раздражает?