Говард Лавкрафт - Единственный наследник
Я вновь отправился к старине Гэмвеллу — после фиаско в юридической конторе мне не оставалось ничего другого. Мой друг так и не встал с постели, и его лечащий врач, с которым я столкнулся в прихожей, сообщил мне, понизив голос, что болезнь зашла уже слишком далеко и потому лучше не волновать пациента и не утомлять его разговорами. Я и сам понимал, что Гэмвеллу нужен покой, но тем не менее твердо вознамерился вытянуть из него все возможные сведения. Гэмвелл встретил меня пристальным взглядом, от которого мне стало жутковато, — казалось, он ожидал обнаружить какие-то изменения в моей внешности после менее чем трехнедельного пребывания в доме Шарьера.
После взаимных приветствий я перевел беседу на интересовавший меня предмет. Начав с банальной фразы о необычности дома Шарьера, я стал подробно расспрашивать своего приятеля о покойном докторе, упирая на то, что Гэмвеллу доводилось встречаться с ним лично.
— Но то было бог знает когда, — отвечал Гэмвелл. — Погоди, дай мне вспомнить… Вот уже три года, как он умер… Ну да, мы встречались где-то в тысяча девятьсот седьмом году.
— То есть за двадцать лет до его смерти? — удивленно спросил я.
— Да, за двадцать лет до его смерти, — отозвался Гэмвелл. — А что тут удивительного, собственно говоря?
— Ладно, — сказал я. — А теперь расскажи, как он выглядел.
Тут я вынужден был констатировать, что преклонный возраст и неизлечимая болезнь основательно подточили не только здоровье Гэмвелла, но и его некогда ясный ум.
— Возьми тритона, увеличь его в размерах, научи ходить на задних лапах и одень в элегантный костюм — вот тебе и Жан-Франсуа Шарьер собственной персоной, — услышал я в ответ. — Да еще сделай ему для полного сходства дубленую шкуру. Да-да, именно так. Кожа у него была шершавой, даже какой-то ороговевшей… Странный он был тип. Холодный, как рыба. Как будто из другого мира.
— А сколько ему было лет? — продолжал расспрашивать я. — Восемьдесят?
— Восемьдесят? — задумался мой собеседник. — Впервые я увидел его, едва мне только двадцать стукнуло, и тогда ему на вид было действительно около восьмидесяти. А в следующий раз я встретил его два десятка лет назад, и, не поверишь, — он ни капли не изменился! Вот так, дружище Этвуд. Он выглядел на восемьдесят, когда мне было двадцать. Может быть, в то время он показался мне таким старым, потому что сам я был очень молод, — не спорю. Но и в тысяча девятьсот седьмом году он тоже выглядел на восемьдесят. И умер спустя двадцать лет.
— То есть тогда ему было сто.
— Вполне возможно. Почему бы и нет?
Я уходил от Гэмвелла разочарованным. Опять мне не удалось узнать ничего конкретного и определенного — только смутные впечатления о человеке, которого Гэмвелл почему-то недолюбливал и при этом, испытывая своеобразную ревность профессионала к многообещающим чужим изысканиям, старался скрыть от меня причину своей неприязни.
Следующим этапом моих исследований явилось знакомство с соседями. Большинство были сравнительно молоды и практически ничего не знали о покойном хирурге, но нашлись и такие, кто сохранил самые неприятные воспоминания о жившем рядом с ними мрачном затворнике, ибо ползучие гады, которыми кишел его дом несколько лет тому назад, вызывали у моих собеседников суеверный ужас — они подозревали, что эти твари нужны были доктору для каких-то дьявольских лабораторных экспериментов. Из опрошенных мною соседей одна лишь миссис Хепзиба Коббет отличалась почтенным возрастом; маленький двухэтажный домик, где она жила вместе со своей дочерью, стоял позади особняка Шарьера, сразу же за стеной, огораживающей старый сад с могилой и колодцем. Она приняла меня, сидя в инвалидной коляске. Дочь старой миссис, стоявшая позади коляски, искоса поглядывала на меня сквозь стекла пенсне, которое неуклюже сидело на ее огромном крючковатом носу. Едва я только произнес имя ее покойного соседа, как хозяйка тут же встрепенулась и, по всей вероятности, сообразив, что в настоящее время я живу в доме Шарьера, принялась излагать известные ей факты.
— Вы там долго не задержитесь, помяните мои слова. Нечистый это дом, — начала она довольно громким голосом, который, впрочем, быстро угас до хриплого старческого шепота. — Я ведь живу тут по соседству, и уж доктора-то видала много раз. Он был такой высокий, долговязый, согнут, как крючок, и борода наподобие козлиной… Да… А что у ног его вечно волочилось, ох, не приведи вам Господь такое увидеть. Какая-то длинная черная гадина, но не змея, нет, для змеи-то она была великовата, хоть эти твари — змеи то есть — постоянно мне на ум приходили, как только доктора увижу… Ох, а как кто-то кричал в ту ночь… И у колодца не то выли, не то лаяли: не как лиса или собака, уж этих-то я ни с кем не спутаю, — нет, там будто тюлень ревел… Я многим про то рассказывала, — разочарованно махнула она рукой, — да только кто мне, старой развалине, поверит… Вы ведь то же самое думаете: сидит, мол, тут старуха и несет невесть что…
Интересно, какие выводы сделали бы вы на моем месте? С одной стороны, я склонялся к тому, чтобы признать правоту дочери миссис Коббет, которая, провожая меня, сказала: «Не обращайте внимания на мамину болтовню — артериосклероз, сами понимаете, так что она уже понемногу выживает из ума». С другой стороны, я никак не мог согласиться с тем, что старая миссис «понемногу выживает из ума», стоило только вспомнить, как сверкали ее глаза и как цепко следили они за мной, когда она рассказывала о своем загадочном соседе. Казалось, она с наслаждением вовлекает меня в некий странный розыгрыш, истинные масштабы которого были недоступны ее угрюмой дочери-сиделке.
Неудачи подстерегали меня на каждом шагу. Все направления моих поисков давали в сумме не больше, чем какое-нибудь одно из них в отдельности. Я проштудировал огромное количество старых регистрационных документов, газетных вырезок и прочих записей, но результатом были только две даты: 1697-й — год возведения дома, и 1927-й — год смерти доктора Жана-Франсуа Шарьера. Если в истории города и был какой-либо другой Шарьер, то о нем не сохранилось ни одного письменного свидетельства. Казалось маловероятным, чтобы все другие члены семейства Шарьер, поочередно владевшие домом на Бенефит-стрит, умерли где-то за пределами Провиденса; и тем не менее только эта гипотеза в какой-то степени могла объяснить отсутствие упоминаний о них в городских архивах.
И все же однажды удача улыбнулась мне. Как-то раз, обследуя донельзя захламленные комнаты верхнего этажа, я обнаружил в одной из них портрет доктора Шарьера, который висел в самом дальнем от входа углу и был почти совершенно завален различной рухлядью. Вместо полного имени на портрете стояли лишь инициалы — «Ж.-Ф. Ш.», но и этого мне было вполне достаточно для того, чтобы безошибочно идентифицировать изображенную на нем личность. Высокие скулы, впалые щеки и остроконечная бородка придавали тонко очерченному лицу доктора суровое, аскетическое выражение, а от взгляда темных, лихорадочно блестевших глаз веяло замогильным холодом.