Владимир Леский - Чёрный став
От страха у Скрипицы захолонуло сердце. Он с радостью перестал бы играть и спрятал бы свою скрипку назад под свитку, если бы не был весь во власти Бурбы — от его грозных глаз и огненного чертова вина. Бурба смотрел на него не отрываясь, даже когда наливал себе вина — не сводил с него своих острых, как гвозди, блестящих глаз; а его губы чуть-чуть усмехались в бороду, точно он хотел сказать: попался, брат, так уж отыгрывайся!..
Час, два часа или больше играл Скрипица — он не мог сказать. Только у него вдруг сразу занемели пальцы и скрипка выпала из рук.
Бурба поднес ему стакан вина и сказал:
— Теперь я буду играть, а ты слушай!.. Только не смотри по сторонам, а то пропадешь!..
Он взял скрипку и заиграл. И странно — скрипка у него как будто не играла, а говорила, плакала, что-то рассказывала, на что-то жаловалась. Словно то вовсе была не скрипка, а душа человеческая, которую он держал в руках и эас-тавлял рассказывать о ее мучениях…
От этой музыки Скрипице вдруг стало так тяжело, грустно, что он положил на камень голову и заплакал — горько, как никогда в жизни. Боже ж мой, то же ведь его душа плакала и жаловалась так на свою горькую долю! То же ведь на его душе играл Бурба свою жалостную песню!..
И Скрипица в первый раз за всю свою жизнь увидел, что он несчастный, жалкий бродяга, нищий пьяница, что у него никого нет, ни одной живой, родной души, кому он мог бы пожаловаться, кто пожалел бы его и поплакал над ним, что вся жизнь у него — собачья, и смерть его ожидает тоже — собачья.
На Бурба вдруг переменил тон и заиграл веселую плясовую песню, да так, что Скрипица сразу забыл о своих печалях, и его ноги заходили ходуном, точно сам черт затанцевал в них.
Он вскочил, лихо заломил шапку на затылок, как будто с него слетело сразу по крайней мере лет двадцать, подбоченился и пустился в пляс, выбивая о камни дробь своими тяжелыми чоботами, подбитыми железными подковами, из-под которых во все стороны летели искры.
Все веселее, громче, живее играл Бурба, все быстрее ходил, притоптывал и кружился Скрипица, удивляясь своей ловкости и уменью, которыми прежде, даже в ранней своей молодости, не мог похвалиться…
Но вот он почувствовал, что у него уже нет больше сил, он задыхался, его сердце так прыгало, точно хотело выскочить из груди. Но он не мог остановиться, не мог одолеть этой проклятой музыки. И когда у него уже совсем захватило дух — струны под смычком у Бурбы вдруг с пронзительным визгом лопнули и смычок переломился пополам.
И в ту же минуту перед глазами Скрипицы замелькали страшные, отвратительные рожи, высовывавшие красный язык из мерзкой пасти, вращавшие злыми, желтыми, как у сов, глазами.
Свечка погасла. Скрипица сразу остановился, покачнулся — и грохнулся на камни, лицом вниз…
Он услыхал хриплый, похожий на блеянье старого барана смех и потом — целый хор каких-то диких криков, хохота, визга и воя. Скоро, однако, все утихло, — и он сам точно куда-то провалился, где уже ничего не было ни слышно, ни видно…
Когда он очнулся — было уже утро. Он огляделся — и с ужасом увидел, что лежит на самом краю одной из стен дворца, на десятисаженной высоте. Скрипки с ним не было. Все лицо у него было разбито, залито кровью. На камне около него лежали какие-то черепки и несколько комков конского навоза, неизвестно как попавшие сюда. Скрипица уверял, что это Бурба превратил бутылку и стакан в черепки, а бублики — в навоз.
Стена была толщиной в полтора аршина, — у Скрипицы волосы поднялись на голове от страха, когда он вспомнил, как отплясывал ночью на этой узкой площадке, на такой страшной высоте. Как он только не свалился — одному Богу было известно!..
В правдивости всей этой истории, конечно, можно было усомниться, тем более, что ее рассказывал человек, который почти никогда не бывал трезвым, — а пьяному мало ли что могло примерещиться!
Но несомненно было то, что Скрипица, действительно, провел ночь на стене дворца — его с большим трудом сняли утром с развалин. На его скрипке, которую нашли на земле у стены, в самом деле были оборваны струны и смычок был переломлен пополам.
Эти данные заставляли задуматься даже менее легковерных, не веривших россказням о чертовщине. И только немногие остались при особом мнении, в том числе и Сто-коз, владелец шинка, неисправимый скептик, который объяснял эту историю тем, что для пьяного человека нет ничего невозможного: он может забраться даже на телеграфный столб и плясать там, а потом преспокойно заснуть на его верхушке.
По мнению Стокоза, Бурба и его вино, игра на скрипке и пляс — все это не что иное, как только пьяное сновидение Скрипицы, а что на его скрипке оборваны струны и поломан его смычок — так нужно еще удивляться, что сама скрипка уцелела и не превратилась в щепы, пока Скрипица карабкался на стену, и что он сам не свернул себе шею и остался цел и невредим…
Стокоз был человек положительный, обстоятельный и, хотя его в шинке постоянно окружали пьяные люди, у которых от вина ум за разум заходил — он всегда оставался трезвым и только посмеивался себе в усы, слушая их фантастические бредни, навеянные винными парами. И Скрипице, выслушав его историю, он сказал с хитрой усмешкой:
— Пошел бы ты до Бурбы — пускай он тебе даст грошей на струны та на смычок! Та заодно еще научит играть свою чертову музыку!..
Скрипица, ежась, сердито отвечал:
— Пойди к нему сам, если еще не видал лысого дида!..
Как бы там ни было, но Скрипица несколько дней ходил героем: ведь он первый мог кое-что порассказать о Бурбе!..
IV
Черт и ладан
Но вот однажды, Бурба сам, своей собственной персоной, явился в воскресенье в церковь, к обедне — и Скрипица сразу из героя превратился в самого настоящего «брехуна». Все увидели, что в Бурбе не было ничего необыкновенного: такой же человек, как и все, только роста непомерно большого да одет лучше других.
Его появление вызвало среди молящихся тревожное движение, все зашептались, подталкивая друг друга, оглядываясь на него, теснясь к стенам, чтобы дать дорогу. Даже старенький отец Хома, служивший обедню, умолк на минуту и с любопытством глядел на Бурбу, в раздумье, забывшись, поглаживая свою белую длинную бороду, торчавшую из ризы.
А Бурба, ни на кого не глядя, осторожно, стараясь не стучать своими новыми, на подковках, блестящими сапогами, от которых за версту пахло дегтем, прошел к клиросу и там стал, смиренно сложив руки на поясе, опустив голову. Время от времени он медленно, истово кланялся и крестился, тихонько подтягивал густым басом певчим и потом спокойно, от нечего делать, разглядывал иконопись на стенах и сводах церкви.