Рэй Брэдбери - Смерть — дело одинокое
— Я не девственник.
— Может быть. Но выглядишь, черт тебя побери, именно так!
Я покраснел до корней волос.
— Вы не ответили. Зачем я здесь?
Констанция Реттиген поставила чашку, наклонилась и посмотрела мне прямо в лицо.
— Фанни, — сказала она, — Фанни чем-то страшно встревожена. Вне себя от страха. Ее кто-то напугал. Уж не ты ли?
* * *На какое-то время я совсем забыл о том, что творилось вокруг.
Пока мы мчались по побережью, все мрачные мысли вылетели у меня из головы. А когда я попал в этот дом, когда мы стояли у бассейна, когда я смотрел, как эта женщина ныряет, потом возвращается, а мое лицо освежает ночной ветер, и во рту вкус вина, я совсем забыл о том, что происходило в последние двое суток.
И внезапно сообразил, что уже давно не смеялся так, как сейчас. От смеха этой странной женщины я снова почувствовал, что мне двадцать семь, как оно и было, а не девяносто, как мне казалось, когда я утром встал с постели.
— Это ты виноват, что Фанни чего-то боится? — повторила Констанция Реттиген и вдруг осеклась. — Что за черт! — воскликнула она. — Да у тебя такой вид, будто я только что задавила твою любимую собаку! — Она схватила меня за руку и стиснула ее. — Я что, ударила тебя по kishkas[92]?
— По киш…?
— Ну, по шарам. Извини, пожалуйста.
Она сделала паузу. А я продолжал молчать.
И она сказала:
— Я чертовски боюсь за Фанни. Я опекаю ее. Думаю, ты и понятия не имеешь, как часто я приезжаю к ней, в этот крысиный дом.
— Ни разу вас там не видел.
— Да видел, только не понял. Год назад ночью мы праздновали Пятое мая[93], был испано-мексиканский струнный оркестр. Мы отплясывали конгу во всех коридорах. Разогрелись от вина и энчилады. Я шла первая в конге, одетая как Рио Рита[94], никто не знал, что это я. Только так и можно хорошо повеселиться. А ты был в конце цепочки и все время сбивался с темпа. Мы ни разу не столкнулись лицом к лицу. Через час я поболтала с Фанни и удрала. Чаще всего я приезжаю туда часа в два ночи, и мы с Фанни вспоминаем Чикагскую оперу и Институт искусств, я тогда занималась живописью и пела в хоре. А Фанни исполняла ведущие партии в опере. Мы были знакомы с Карузо, и обе были худые как щепки, веришь? Фанни? Тощая? А какой голос! Господи, мы тогда были такие молодые! Ну а остальное тебе известно. Я прошла долгий путь с отметинами от матрасов на спине, и когда их стало слишком много, ушла качать деньги у себя во дворе.
Она махнула рукой, указывая на четыре нефтяные качалки, видневшиеся за окнами кухни, они поднимались и опускались, тяжело дыша. Что может быть лучше таких домашних животных, помогающих хорошо жить!
— А Фанни? У нее была неудачная любовь, она мучилась, махнула на все рукой и дошла до теперешних размеров. Ни один мужчина, ни сама жизнь, ни я не могли убедить ее взяться за себя и вернуть прежнюю красоту. Мы просто перестали об этом говорить и остались друзьями.
— И, судя по всему, верными друзьями.
— Да, это обоюдно. Она талантливая, милая, эксцентричная и пропащая. Я семеню вокруг нее, как чихуахуа вокруг мамонта, танцующего гавот. Сколько раз мы от души хохотали с ней в четыре утра! Мы не подшучиваем друг над другом насчет того, как у нас сложилась жизнь. Обе прекрасно понимаем, что к прежнему возврата нет. У нее на это свои причины, у меня свои. Она слишком близко узнала одного мужчину. Я за короткое время узнала слишком многих. От дел удаляются по-разному, сам можешь судить по моим переодеваниям и по тому, как Фанни раздулась, будто шар Монгольфье[95].
— Хорошенького вы мнения о мужчинах! И не дрогнув высказываете все это мне — реальному, живому мужчине, который сидит прямо перед вами, — заметил я.
— Ты не из них. Это я скажу смело. Ты не мог бы изнасиловать целый хор или использовать вместо постели письменный стол своего агента. И родную бабушку не стал бы спускать с лестницы, чтобы получить страховку. Может, ты размазня или дурак, не знаю. Но теперь я предпочитаю дураков и растяп, тех, кто не разводит тарантулов и не отрывает крылышки у колибри. И глупых писателей, которые мечтают, как они улетят на Марс и не вернутся в наш дурацкий дневной мир.
Она запнулась, услышав свои слова.
— Господи, что-то я разболталась. Давай-ка вернемся к Фанни. Она не из пугливых, живет в этой своей старой развалюхе уже двадцать лет, двери всегда настежь для всех и каждого, в руке банка майонеза. Но сейчас что-то не так. Она вздрагивает, стоит блохе чихнуть. Ну?…
— Вечером мы слушали оперу и пытались шутить. Она ничего не сказала.
— Может, просто не хотела беспокоить Марсианина — это одна из кличек, которые она для тебя придумала, правда? А я вижу, как у нее кожа дергается. Ты разбираешься в лошадях? Замечал когда-нибудь, как у лошади передергивается и вздрагивает кожа, когда на нее садится муха? Так вот, на Фанни сейчас то и дело садятся невидимые мухи, а она только стискивает зубы и вздрагивает всем своим телом. Будто ее астрологическая карта не в порядке. Песочные часы сломались — видно, кто-то вместо песка насыпал в них прах из погребальной урны. За дверцей холодильника какой-то странный шепот. А в самом холодильнике среди ночи валится лед, и звук такой, будто там какой-то псих хихикает. Всю ночь в коридоре урчит унитаз. Термиты собираются прогрызть дыру под ее креслом, тогда она вообще рухнет в тартарары. Пауки на стенах плетут для нее саван. Ну как тебе этот списочек? И все — лишь инстинктивные подозрения, ничего определенного. Из суда ее вышвырнули бы в одну минуту — фактов никаких. Понимаешь?
«Я трепещу, чего-то ожидая».
Я вспомнил эти слова, но не произнес их. А спросил:
— Вы говорили об этом с Генри?
— Генри считает себя величайшим слепцом в мире. Мне от этого радости мало. Говорит намеками. Что-то, мол, не так, но он не скажет. Ты можешь пролить свет? Тогда я напишу Фанни или позвоню ей через эту мадам Гутиеррес, а может, сама заеду завтра ночью и скажу, что все в ажуре. Ну давай, не молчи!
— Нельзя ли мне еще вина? Пожалуйста!
Не сводя с меня глаз, Констанция стала наливать мне в стакан.
— Ладно, — сказала она. — Начинай врать.
— Что-то и на самом деле происходит, но сейчас говорить еще рано.
— А когда заговоришь, будет уже поздно. — Констанция Реттиген вскочила и стала ходить по комнате, а потом повернулась и уставилась на меня, словно нацелила двустволку. — Почему ты не хочешь говорить, ведь знаешь, что Фанни напугана до потери сознания?
— Потому что я сам устал пугаться каждой тени. Потому что всегда был трусом и сам себе противен. Когда что-нибудь узнаю, позвоню вам.