"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) - Парфенов Михаил Юрьевич
Там, на самом краю обрыва, уже ждал меня Тео. Утренний бриз трепал его светлые волосы. На лице застыло странное, зачарованное выражение, будто он, как и я, не вполне сознавал, что делает здесь.
Дикая ярость обуяла меня. Я вдруг понял, что не смогу называться мужчиной, пока он жив.
Он обернулся, на губах – которыми он целовал мою Пенелопу! – расцветала растерянная улыбка. И я ударил кулаком в эти ненавистные губы, чтобы только ее стереть.
Подавившись криком, он взмахнул руками и полетел с обрыва.
Я склонился над кручей, тяжело дыша и посасывая разбитые костяшки. Тео раскинулся на берегу у пещеры, нелепо вывернув руки и ноги. Его затылок и плечи облизывал прибой.
Ни ужаса, ни раскаяния. Напротив, мысль, что я нарушил важнейший из человеческих законов, пьянила, будоражила кровь. Внизу живота разливалось сладостное томление. Я видел, что Тео еще жив – его грудь вздымалась, – и горел желанием поскорее спуститься и довершить начатое.
Но «поскорее» не вышло: за минувшие годы я вырос, а проклятые уступы – нет. Не хватало только разбиться самому, чтобы повечеру на берегу обнаружили двух соперников, примирившихся в смерти, – экая пошлость! Словом, к тому времени, как я добрался до Тео и похлопал его по холодным щекам, желание разодрать ему глотку зубами слегка поутихло.
Он открыл глаза и еле слышно прошептал:
– Ноги. Я не чувствую ног.
– Что же ты больше не улыбаешься? – спросил я. – У тебя ведь чудесная улыбка. Улыбнись! Покори мое сердце, чтобы я привел помощь.
– Палемон, – сказал Тео. – Меня позвал сюда Палемон.
– Палемон так Палемон, – кивнул я и зажал рукой его нос и рот.
Тео вздрогнул, напрягся всем телом. Я усилил хватку, но тут он закашлялся, и горячая кровь брызнула у меня между пальцами. С проклятьем я отдернул руку, чуть не вытерев сдуру о штаны.
Что-то блеснуло у моих ног.
Набежавшая волна захлестнула руку длинным пенистым языком, словно не желая отдавать находку. Это был ксифос – короткий меч, каким сражались древние греки. Я поднял его и долго разглядывал, зачарованный игрой света на влажном клинке.
(Ты готов вознести жертву?)
«Да!» – вот что я тогда ответил.
В распахнутых глазах Тео сияло опрокинутое голубое небо. Волны разлетались о скалы, оседая на его лице пенными хлопьями. Разбитые губы Тео шевелились. Звал ли он мамочку или повторял имя Пенелопы – какая разница? Кого волнует, что мычит жертвенный телец?
Лезвие рассекло ему гортань, выпустив струю пузырящейся крови, и что-то в глубине пещеры устремилось на ее запах.
Сперва мне показалось, что тьма, сгустившись, исторгла огромный затупленный дубовый таран, подернутый слизистой плесенью. Но конец его вдруг разветвился множеством гибких извивающихся шей, и каждая шея оканчивалась острозубой пастью, и каждая пасть шипела, разбрызгивая яд и постреливая вилочкой языка, и над каждой мерцали огоньки глаз. Было в этой твари что-то настолько чужеродное, что один взгляд на нее, казалось, способен лишить рассудка.
Я оцепенел, выставив перед собой меч. А потом заорал не своим голосом, и, будто в ответ, разразились визгом страшные пасти! Они вцепились в умирающего всем скопом, выдирая шматы кровоточащей плоти и тут же заглатывая. Треск мяса, сдираемого с костей, слился с многоголосым шипением. Волны с грохотом расшибались о скалы – расшибались в кровь, но нет, это кровь Тео распускалась в воде алыми прядями…
Во мгновение ока все было кончено – от моего соперника не осталось и следа. И тогда эти чудовищные головы с горящими злобой глазами повернулись ко мне и зашипели хором…
ЭВОЕ!
Не было больше ни моря, ни скал, ни твари из пещеры. Я стоял перед дверью маминого номера с табличкой «Не беспокоить», а мою руку приятной тяжестью оттягивал меч.
(Ты должен убить Горгону.)
Дверная ручка повернулась почти беззвучно. Внутри висел запах разгоряченных тел. Я приблизился к кровати, переступив через скомканные брюки Этьена и кружевное белье матери. Она безмятежно посапывала на груди своего мужчины. Отец – я знал это наверняка! – никогда не видел от нее такой нежности.
Меч пронзил любовников насквозь, пригвоздив друг к другу. Я провернул его и зачарованно смотрел, как французик сучит руками, тараща глаза и разевая рот, как мать, откашливаясь кровью, выворачивает голову, чтобы сквозь путаницу волос разглядеть своего убийцу.
– Это я, мама. – Упершись ладонью ей между лопаток, где белели инициалы моего отца, я рывком высвободил меч. – Папа передает привет.
Когда они оба перестали дышать, я подошел к окну. За ним безмятежно раскинулась деревня. Белые домики россыпью сахарных кубиков усеивали зеленый склон. Я смотрел на них, внимая голосу Палемона в голове. Потом поднес окровавленный палец к стеклу и вывел поверх этой идиллической картины слово:
ЭВОЕ!
Дионисиево безумие поглотило остров.
Толстые виноградные лозы, вьющиеся словно змеи, разворотив брусчатку, оплетали стены домов; сочные лиловые гроздья сладострастно пульсировали. Кругом распускались диковинные цветы, источая дурманящий аромат. Обезумевшие люди кидались друг на друга, терзая ногтями и зубами со звериной яростью, колошматя ножами и палками. У многих единственное одеяние составляли венки, наспех сплетенные из все тех же цветов.
Я видел мужчин и женщин, совокупляющихся, будто животные; видел изувеченные трупы – волосы слиплись от крови, лица размозжены. Церковь стояла нараспашку, зияя выбитыми окнами, скамьи переломаны и опрокинуты, пол усыпан утварью, а на амвоне грудой истерзанной плоти лежало растерзанное тело настоятеля, украшенное цветами.
– Эвое! Эвое! – неслось над толпой.
Откуда ни возьмись вывернулся обнаженный бородач, кривоногий, поросший густым сивым волосом, словно сатир, и попытался обнять меня сзади. Я хватил его рукоятью меча в висок, и он с воем покатился по земле.
(В дубовой роще твои желания исполнятся.)
У стены аптеки расхристанная женщина раздирала зубами истошно орущего младенца. Завидев меня, она отбросила полуобглоданное тельце и, глядя мне прямо в глаза, стиснула окровавленными пальцами набрякшие груди так, что молоко брызнуло белыми струйками.
Я ухмыльнулся и отсалютовал ей мечом.
Никто больше не проявлял ко мне интереса – все были слишком поглощены насилием над ближними и даже самими собой. На глаза мне попался старик – сидя на земле, он сосредоточенно отрубал себе ногу кухонным секачом. Лезвие застревало, не повинуясь немощной руке, он выдирал его с досадливым кряканьем и всаживал снова…
Впереди показалась дубовая роща, и я в упоении бросился к деревьям.
На опушке две женщины, девушка и старуха, нагие, с цветами в распущенных волосах, прикрутили к молодому дубку нагого мужчину и разделочными ножами сдирали с него кожу. От шеи до колен все тело несчастного блестело сырыми мышцами, не считая вздыбленного члена, который каждая из мучительниц попеременно ласкала свободной рукой, со звериным рычанием катая груди по освежеванной плоти. Шматки содранной кожи лежали в огромной кровавой луже, и беснующиеся женщины втаптывали их в землю, пока их жертва выгибалась всем своим скользким освежеванным туловищем, завывая в экстазе: «ЭВОЕ! ЭВОЕ!». Мне захотелось кинуться на него, всадить меч в живот, пригвоздив к дереву, провернуть, выпуская кишки, запустить в них руку, перебирая, словно склизкие сокровища, отхватить член и ему же затолкать в глотку, отсечь руки одну за другой, и, как только он рухнет в лужу собственной крови, занять его место, чтобы раствориться в огненной смеси боли и наслаждения… Лишь мысль, что тогда я не доберусь до Пенелопы, удержала меня. Я углубился в рощу, оставив троицу позади, но сладострастные выкрики еще долго неслись мне вслед.
Время и пространство утратили всякое значение: мир был юн, пьян и безжалостен по-звериному. В гуще листвы, пронизанной косыми солнечными стрелами, проступали лица, ухмыляющиеся, хохочущие; я хохотал вместе с ними. Страшные рогатые сатиры резвились в кустах с отчаянными нимфами. Проскакало со свистом и гиканьем стадо кентавров – охаживая хвостами взмыленные бока, они скалили зубы в буйном веселье.