Александр Барченко - Из мрака
Определённой надежды не вспыхнуло в сердце. Он знал, что не было случаев освобождения отказавшихся от света навсегда. Не было случаев, кроме одного в полстолетия, по велению тех, кого никто не видал, но кто существует и живёт на земле. Даже его ослабевший разум отдавал отчёт, что не мог он провести в каменном гробу этого срока. Успокаивало не то, не надежда.
Просто налицо был факт новый, реальный, поддающийся исследованию, факт, открывавший место здоровому ожиданию. Камень отодвигается. Куда? Зачем?
И даже тогда, когда медленно уходящий в толщу гранита квадрат открыл доступ воздуху более свежему, когда от вскрывшегося нового отверстия Дорна оттолкнул поток света, жалкого света глубоких осенних сумерек на самой границе ночи, света, еле заметного здоровому глазу, но Дорна ослепившего до боли во лбу и в затылке и тогда не оформилась надежда.
Бесконечно, казалось, долго пришлось сидеть, пока закрытые глаза успокоились, пока кожу лица перестал щипать свет. Отполз на подушку, издали, щуря слезящиеся глаза, наблюдал светлый столб, привыкал к ощущению света.
Ждал, кто покажется, кого вышлет ему открывшийся проход.
И подавленный рассудок не пустил надежды в сознание даже тогда, когда, ползком пробравшись в отверстие, очутился не в каменном мешке, а в комнате, низкой, сводчатой, еле заметно освещённой с потолка, с окованной дверью, но всё-таки в комнате.
И не надежда, тупое удивление остановило перед длинным и мягким кожаным тюфяком деревянной кровати, перед подушкой в головах, перед складками жёлтого мягкого шёлкового халата, брошенного поперёк тюфяка.
И лишь тогда взорвалась в мозгу ошеломляющая, невозможная, неумещаемая мысль, лишь тогда с диким воплем бросился к стене, грохнулся на пол, потерял сознание, когда осветился в глубине мозга смысл давно забытых, но странно знакомых и близких, начертанных белым на чёрной стене, крючков и чёрточек, когда в сердце ему заглянуло с чёрной стены крупными русскими буквами написанное единственное слово: «Надейся…»
III
Дождь перестал недавно.
Тучи, клочковатые, рваные, подбитые алой выпушкой заката, ещё проталкивали друг друга за горизонт. Ещё высыхал каплей крови на крепостной колокольне, на самом острие креста, последний отблеск зари.
А в почерневшие волны реки уже окунулись разноцветные глазки пароходов и острыми жёлто-белыми ножами кололи воду газовые и электрические фонари мостов и набережных.
И за свинцовой спиною реки, там, где всгорбатился тяжёлый купол Исаакия, уже зажигались, пытались протиснуть лучи сквозь дымное дыхание города тусклые северные звёзды.
Асфальтовые тротуары высыхали медленно. И трамваи окунали ещё на перекрёстках колёса в грязную воду.
Стеклянные глаза освещённых магазинов расстелили по мокрой мостовой золотые коврики. Пёстрая, торопливо снующая высыпь пешеходов пятнала тротуары.
В деревне в это время ложатся спать.
Здесь только начиналась настоящая жизнь. Кипучая, лихорадочная, блещущая такими непрочными и такими яркими красками жизнь огромного города. Жизнь людей, запертых в течение дня за стенами контор и канцелярий, покончивших с постылой работой, пообедавших, отдохнувших, спешивших не пропустить редко погожего в августе вечера.
В августе начинает пахнуть осенью пропитанный сыростью воздух. В августе жуткая чёрная занавеска спускается с неба на смену белым, призрачным северным ночам, кутающим и унылые массы домов, и вереницы неуклюжих барок, и длинные бастионы мрачной гранитной могилы, прижавшей каменное пористое брюхо к островку посредине излучины таинственной очаровательной красящей дымкой.
Ещё тепло. Разве можно считать за холод мимолётную свежесть, которой дышат теперь насосавшиеся дождевой воды деревянные торцы?
До трамвая перебежать два-три шага, с пальто через руку. В кинематографе жарко, в кофейнях распахнуты окна.
И по Невскому можно пройтись без пальто, разве так уж, для шику, повесить на узкие плечи английский клош, прихватить на пуговицу чудовищно крылатые модные отвороты.
В такие вечера особенно дики, назойливы сиплые, придушенные фразы в переулке, за углом, подальше от фонаря, подальше от монумента с жезлом и шашкой:
— Ваша специальность. Голодающему интеллигенту… Не заставьте погибать без ночлега по причине окоченения.
Какое «окоченение» в дивный, чуть только не душный, вечер? Предъявляющий просьбу дрожит мелкой дрожью, прячет посиневший подбородок в воротнике разноцветного «махрового» пиджака. Посинел, впрочем, и нос.
— Эй, да вы, мой друг, очевидно, с похмелья?
Удивительная наглость у этих отбросов общества… Да и лень, говоря откровенно, лезть за портмоне, останавливаться, прерывать весёлый отчётливый темп модного, вразвалку, либо солидно напряжённого шага.
— Ваше благородие… Господин, послушайте… Ради Бога… Не умею просить. Последняя степень крайности. Издыхаю с голоду. Ради Христа, пятачок на ночлег. Простудился… Ваше благородие…
Стройный высокий господин, в дорогом заграничном ворсистом клоше, замедлил шаги, вытащил тяжёлое портмоне, отозвался участливо:
— Сейчас, сейчас. Подождите. Я отыщу… что могу…
Господин стал под фонарём, блеснул золотистыми кольцами кудрявых волос над румяной щекой, рылся в портмоне, вытащил было полтинник, потом рубль, потом поглядел на исхудалое лицо просителя и решительно потянул за угол синюю пятирублёвую бумажку.
Проситель конфузливо ёжился под фонарём, втягивал в поднятый засаленный воротник ветхого пиджака давно не бритый подбородок, и когда вытащил не без труда из узкого обшарпанного рукава исхудалую руку с грязными ногтями, рука эта, с тонкими бледными пальцами, пальцами интеллигента, лихорадочно дрожала.
— Вот, что могу… Извините. Желаю поправиться.
Оборванец с искренним изумлением, с недоверием даже пошуршал кредиткой, перевёл благодарный взгляд на освещённое фонарём румяное лицо тороватого клиента. Крикнул внезапно, очевидно поражённый:
— Боже мой… Вася?
С румяного лица господина в английском пальто кто-то будто одним взмахом, стёр краску.
Растерянно отшатнулся в тень. Забыв, что сейчас отзывался по-русски, забормотал беспорядочно, не зная, в какую сторону направить шаги:
— Mais, pardon… Mais, monsieur… Mais vous vous trompez grandement, monsieur…
Оборванец повторил с радостным недоумением:
— Вася… Вася Беляев… Господи!
Тотчас спохватился, пришёл в себя, сконфуженно отступил, ронял тихо, упавшим голосом:
— Беляев… Господин Беляев… Простите, ради Бога, простите. Конечно… я в таком виде…
Господин в английском пальто справился с первым моментом волнения, схватил оборванца за локоть, потащил к фонарю, крикнул: