Энн Райс - Скрипка
Воспоминания оказались чересчур болезненными, чересчур ужасными. Я вспомнила ее не такой, какой она приходила в это священное место в счастливые времена, прежде чем была отравлена, как мать Гамлета, нет, я вспомнила, как она, пьяная, лежала на горящем матрасе и ее голова покоилась всего в нескольких дюймах от прожженной дыры. Я увидела, как мы с Розалиндой носились туда и обратно с кастрюлями воды, а красивая Катринка с ее светлыми кудряшками и огромными синими глазами, всего трех лет от роду, молча смотрела на нас, пока комната наполнялась дымом.
«Тебе это так просто не пройдет!»
Он был весь погружен в музыку. Я намеренно наполнила часовню светом, я намеренно представила себе публику, тех самых людей, которых я теперь знала. Я все это проделала и уставилась на него, но он был слишком силен для меня.
Я вновь превратилась в ребенка, приближающегося к ограде алтаря. «А что сделают с нашими цветочками, когда мы уйдем?». Розалинда хотела зажечь свечу.
Я поднялась с места.
Толпа ему полностью подчинилась; они были настолько покорены его чарами, что я ушла незаметно. Выбралась из ряда, повернулась к нему спиной, спустилась по мраморным ступеням и ушла прочь от его музыки, которая с каждой секундой разгоралась все больше, словно он задумал сжечь меня ею, будь он проклят.
Лакоум, не выпуская сигарету, оторвался от ворот, и мы быстро пошли с ним по плитам почти бок о бок. Я слышала музыку, но нарочно не отрывала взгляда от дорожки. Стоило мне отвлечься в сторону, как я снова видела море и пенные волны. Я видела, как они внезапно разбиваются на тысячу цветных осколков, и на этот раз даже слышала грохот.
Я продолжала идти, а сама слушала море и видела его – и одновременно улицу, простиравшуюся впереди.
– Помедленнее, босс, иначе навернетесь, да и я себе шею сломаю, – сказал Лакоум.
Запах чистоты. Море и ветер порождают чудеснейший аромат чистоты, но в то же время все, что мелькает под поверхностью моря, может издавать зловоние смерти, если его извлечь на песчаный берег.
Я шла быстрее и быстрее, внимательно глядя на разбитые кирпичи и сорняк, растущий между ними.
Мы дошли до моего фонаря, слава Богу, моего гаража, но никаких открытых ворот там не было. Те ворота, через которые ушла мама навстречу своей смерти, давно убрали – старые деревянные створки, выкрашенные зеленой краской и прилаженные под кирпичной аркой.
Я постояла не шевелясь. До меня по-прежнему доносилась музыка, но уже издалека. Она предназначалась для тех, кто находился поблизости от него, такова была его природа, как я с удовольствием обнаружила, хотя мне бы хотелось лучше понимать, что все это означает.
Мы прошли до Сент-Чарльз-авеню и направились к центральному входу. Лакоум открыл для меня ворота и придержал тяжелые створки, то и дело норовившие ударить входящего и сбить с ног прямо на мостовую. Новый Орлеан ненавидит вертикальные линии.
Я поднялась по лестнице и зашла в дом. Лакоум, должно быть, отпер дверь, но когда он это проделал, я не заметила. Я сказала ему, что послушаю музыку в гостиной, и попросила запереть все двери.
Для него это было привычное дело.
– Вам-не-понравился-ваш-друг? – спросил он басом, произнося все слова как одно, так что мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, о чем речь.
– Мне больше нравится Бетховен, – ответила я.
Но тут сквозь стены проникла его музыка. Теперь она лишилась своего красноречия и силы и походила скорее на жужжание пчел на кладбище.
Двери в столовую закрыты. Двери в коридор закрыты. Я просмотрела диски, которые теперь были расставлены строго по алфавиту.
Солти.[16] Девятая симфония Бетховена, вторая часть.
Через секунду я поставила диск в проигрыватель, и литавры наголову разбили скрипача. Я сделала погромче, и зазвучал знакомый марш. Бетховен, мой капитан, мой ангел-хранитель.
Я вытянулась на полу.
Люстры в этих гостиных были маленькими и без позолоты – в отличие от тех, что висели в холле и столовой. У этих люстр были только хрустальные и стеклянные подвески. Как приятно лежать на чистом полу и рассматривать люстру с тусклыми лампочками в виде свечей.
Музыка его уничтожила. Марш длился бесконечно. Я нажала кнопку на проигрывателе, чтобы повторять только эту дорожку диска. Я закрыла глаза.
«А что ты сама хочешь помнить? Пустяки, глупость, забавы».
В молодости я без конца мечтала под музыку; всякий раз представляла людей, вещи, события и так увлекалась, что буквально сжимала кулаки.
Но не теперь; теперь это была только музыка, заразительный ритм музыки и какая-то одержимость идеей подниматься на вечную гору в вечном лесу, но видений не было, и, обретя покой в этой грохочущей бесконечной мелодии, я закрыла глаза.
Он не заставил себя долго ждать.
Может быть, я пролежала на полу около часа.
Он вошел сквозь запертые двери, которые за его спиной дрогнули, и мгновенно материализовался, сжимая в левой руке скрипку и смычок.
– Ты ушла посреди выступления! – возмутился он, заглушая музыку Бетховена.
Он двинулся на меня, громко и грозно топая. Я оперлась на локоть, затем села. Перед глазами все поплыло. Свет падал на его лоб, на темные ровные дуги бровей, из-под которых он недобро взирал на меня, прищурившись; вид у него был зловещий.
Музыка продолжалась, захлестывая его и меня.
Он пнул проигрыватель, так что тот взревел. Тогда он вырвал вилку из стены.
– Очень умно! – сказала я, едва сдерживая торжествующую улыбку.
Он задыхался, словно долго бежал, а может быть, от усилия оставаться реальным, или от игры для публики, или оттого, что он проник невидимым сквозь стены, после чего ожил в пылающем огненном великолепии.
– Да, – презрительно бросил он, глядя на меня.
Волосы упали ему на лицо темными прямыми прядями. Две тонкие косички расплелись и утонули среди длинных локонов, пышных и блестящих. Он начал наступать на меня с явным намерением испугать. Но я лишь вспомнила одного старого актера, да, очень красивого, с тонким носом и колдовским взглядом. Скрипач обладал той же темной красотой Оливье[17] из экранизированной пьесы Шекспира. Оливье играл уродливого злобного колдуна, короля Ричарда Третьего. Такая неотразимость бывает только если красота и уродство сливаются в одно целое.
Старое кино, старая любовь, старая поэзия, которую никогда не забыть. Я рассмеялась.
– Я не горбун, я не урод! – выпалил скрипач. – И я не актер, играющий перед тобою роль! Я здесь, рядом!
– Так мне кажется! – ответила я и, сев прямо, натянула юбку на колени.
– «Не кажется, сударыня, а есть. Мне „кажется“ неведомы».[18] – Он в насмешку заговорил со мною словами Гамлета.