С. Сомтоу - Валентайн
Въезжая на стоянку перед кафе «Айадайа», он лишний раз убедился в том, какой это кошмар. Белый «порше» уже стоял перед входом.
— Давай поедем в другое место, — сказал Брайен, указав на «порше».
Петра сказала:
— Я знаю ее, эту девушку, Брайен. В ней нет ничего темного, ничего злого... может быть, сегодня вечером их стараниями и вправду открылась какая-то дверь, и все обитатели Дантова ада хлынули к нам на землю, но она точно к ним не относится. И потом, я хочу есть. — Она твердо взяла его за руку и затащила внутрь.
Бежать было некуда. Леди Премкхитра уже поднялась из-за своего столика у окна и направилась им навстречу. Ресторан был обставлен в стиле «Полиции Майами»: вспышки неона, бирюзовые и розовые оттенки, музыка тоже совсем не тайская — Линда Ронстадт, древнее-древнее диско.
— Петра... я сегодня была на шоу Тимми Валентайна... после нашего разговора я должна была это увидеть... мы можем поговорить? — Тут она наконец заметила, что Петра не одна, и с подозрением покосилась на Брайена. — Ой, прошу прощения, — сказала она. Она была миниатюрной и хрупкой, совсем как девочка, и ни капельки не похожей на своего распутника деда. Даже речь у них была разной: Пратна говорил с явным британским акцентом, а она — в точности как говорят в Северной Калифорнии... пра-ашу пра-ащения.
— Я знал вашего деда, — сказал Брайен.
— А... — Леди Хит уставилась в пол.
В ней действительно не было ничего темного или злого. Во всяком случае, никакой такой ауры Брайен не чувствовал. Что здесь происходит?
— Зачем вы за нами следили? — спросил он у девушки, не обращая внимания на официантку, которая пыталась выяснить, в какой их проводить зал: для курящих или для некурящих. — И откуда вы друг друга знаете?
— Я не следила за вами, — с жаром проговорила Хит. — Я всегда здесь ужинаю, когда приезжаю в Долину. Это — единственный в округе приличный тайский ресторан, который работает допоздна.
Петра выразительно посмотрела на Брайена, мол, Я же тебе говорила.
— Нам всем надо поговорить, — сказала она. — Что-то происходит. Я не знаю, что именно. Что-то странное. Что-то такое, во что я еще не готова поверить.
* * *• память: 1598 •
Он приходит к художнику каждую ночь. Каждую ночь он пьет кровь — по чуть-чуть, понемножку, чтобы только слегка заглушить гложущий голод. Каждую ночь он стоит в углу, наполовину — в тени, наполовину — на свету, голый, за исключением перевязи с прикрепленными к ней крыльями. Крыльями, на которых нельзя взлететь. Иногда он поет. До рассвета он возвращается в дортуар, где спят хористы, по трое-четверо на кровати; он лежит не смыкая глаз, рядом с храпящим Гульельмо, в ожидании колокола, который поднимет их к завтраку и на заутреню; от службы к службе — по сумрачным коридорам, уставленным древними статуями из разграбленных храмов языческих Греции и Рима; он никогда не выходит на солнце, хотя летом в Риме так много солнца, что даже камни истекают потом. Иногда солнечный луч проникает через трещину в потолке или сквозь распахнутое окно, но свет солнца больше не обжигает его. Он перестал верить в добро и зло; свет не убивает его, ночь — не питает. Он повидал столько тьмы в человечьих сердцах, и их глупые суеверия над ним больше не властны.
За час до рассвета он оседает росой на холодный мрамор; принимает знакомый облик, подходит к кровати на цыпочках. Запах от спящих евнухов совсем не похож на запах, что исходит от постелей полноценных мужчин. Воздух невинный и чистый — в нем нет феромонов эрекции. Нет и запаха излитого семени, засыхающего на простынях. Их сон тих и сладок. Их сон — как лимб[49] для некрещеных. Эрколино на миг замирает в свечении предрассветных сумерек. Он уже обрел облик, но облик еще не наполнился плотью. И именно в это зыбкое мгновение на него вдруг набрасывается Гульельмо. Руки кастрата прикасаются к ледяной плоти, и он тут же отдергивает их прочь.
— Эрколино! Эрколино! — говорит хорист. — Я следил за тобой по ночам. Кардинал дель Монте мне платит. Он хочет знать о тебе все.
— Тебе не надо за мной следить. За мной вообще трудно следить.
— Я видел, как ты заходил в дом художника, от которого лучше держаться подальше, как я тебя предупреждал. Я залез по стене и заглянул в окно. Я видел, как ты пьешь его кровь... что это значит? Я ни разу не видел, чтобы ты ел или пил. Эрколино, ты — не человек, правда?
— Караваджо зовет меня своим ангелом смерти. Но это все — только воображение. Я — тот, кем меня делают люди.
— Я слышал о подобных тебе существах. Ты — бессмертный. Ты жил еще до того, как Господь наш Иисус снизошел на землю. Когда ты забираешь у человека всю кровь, он тоже становится бессмертным.
— Что-то здесь правда, а что-то — нет, — говорит Эрколино Серафини, думая о том, как художник мешал свою кровь с красками на мольберте, как он втирал свою душу в картину.
— Я тоже хочу быть бессмертным, Эрколино. Сделай меня бессмертным.
— Ты не знаешь, о чем ты просишь.
— А мне кажется, знаю. Я думаю, ты — вампир. Я видел, как ты пил кровь из пальцев художника, и он замирал в экстазе. В тебе есть что-то дьявольское, сатанинское. Такая нечеловеческая красота может происходить только от зла — посланная в наш мир, дабы искушать людей. Я не прав?
— На самом деле ты в это не веришь, Гульельмо. — Хотя в комнате очень темно, мальчик видит все очень четко — как видят создания, порожденные тьмой. Для него комната освещается мягким размытым свечением, у которого нет никакого источника. Гульельмо уверен, что сумрак скрывает его лицо, скрывает его эмоции. Но мальчик-вампир все видит. Он видит сомнение во взгляде хориста. Эрколино знает, что его новый друг что-то видел, но не понял того, что видел, и для него это все — страх, и смятение, и томление — полузабытое, смутное — из тех времен, когда его еще не лишили мужского естества. — Я не могу возвратить тебе то, что у тебя отняли, — говорит Эрколино.
— Я не хочу ничего возвращать, — говорит Гульельмо, но мальчик-вампир знает, что это ложь. — Я хочу быть таким, как ты. А если нельзя, тогда я сделаю так, чтобы тебе было больно и плохо.
— Мне нельзя сделать больно, — говорит мальчик-вампир. Но это тоже — ложь. Уже более века — ложь.
* * *• дети ночи •
Юниверсал-Сити, Стадио-Сити, Шерман Оакс, Северный Голливуд, Ван Найс, Реседа, Вудленд-Хиллз, Вест-Хиллз, Миссион-Хиллз, Гранада-Хиллз, холмы, холмы, холмы, холмы, одни мудацкие холмы.
Пи-Джею все равно не удалось полностью избежать этого цирка на тему Тимми Валентайна. Когда Брайен привез его домой, он занялся одной большой картиной, которую надо было закончить к завтрашней ярмарке — заказ от одного фонда, который платит весьма неплохие деньги, если художник происходит от правильного этнического меньшинства. Картина была просто ужасной, но в ней были все образы и мотивы, необходимые для либерального художественного истеблишмента, отягощенного чувством вины перед несправедливо униженным коренным населением. Это было монументальное полотно с изображением суровых гор с поселениями индейцев пуэбло, которые ломаются под громадным и страшным, хотя и призрачным бурильным молотком. На переднем плане — воющий волк. На заднем плане — небеса в огне. Такое ощущение, что картина заполнила собой всю спальню.