Джеймс Риз - Книга колдовства
Внутри собора царили прохлада и тишина, как в гробнице. Это казалось весьма уместным: ведь здесь лежал сам великий Колумб. Рядом с местами для хора, под большим горельефом, за благодарственной надписью от Испании, покоился прах первооткрывателя — во всяком случае, так гласит легенда. Однако не верь легендам, ведьма, — многие гробницы пусты. Это мне хорошо известно.
Вскоре я привыкла к полумраку и холоду и впервые обрадовалась тому, что мои груди перетянуты под мужской одеждой: в тропическом климате это часто заставляло меня потеть, что вызывало зуд, порой нестерпимый, однако сейчас это хоть немного согревало. И только тогда, когда я начала согреваться, а мои глаза смутно различили очертания теней и света, в равных долях состоявшего из лучей солнца, луны и церковных свечей (этот свет проникал сквозь огромные цветные витражи, отчего тени тоже становились красочными, как в моей комнате в «Отель де Луз»), — только тогда я отважилась сказать себе правду: «Его здесь нет».
Его там не было. Конечно, я имею в виду не Колумба — меня совсем не волновали бренные останки этого конкистадора, где бы они ни находились, — а моего Каликсто.
Я не знала, где мне его искать. Понятно, что юноша не вернулся на «Афей», но если он попросился на ночлег к кому-то из своих гаванских родственников, я никогда не найду его. Этот город слишком многолюден, чтобы узреть в нем кого-либо посредством ясновидения и заклинаний. Было бы совершенно бесполезно блуждать по улицам в бесплодной надежде найти одного-единственного дорогого человека в этом людском море. Поэтому я прокралась в глубь собора. Именно «прокралась», ибо в священных местах я чувствую себя неуютно. Мне казалось, что сейчас безопаснее допустить, будто в храме присутствует неупокоившийся мертвец. Я стояла, прислушивалась, пыталась что-то разобрать и… ничего. Если в этом месте и обитали какие-либо души, помимо души Колумба, они вели себя мирно, как, впрочем, подавляющее большинство мертвых. Они повинуются общему почти для всех закону, который часто высекают на могильном камне: «Requieskat in расе».[49] Действительно, мертвые в этом соборе вели себя тихо, покоились с миром; однако живые, к моему удивлению, вели себя куда менее сдержанно. Их оказалось довольно много — на удивление много, если принять во внимание поздний час.
Не могу припомнить, какой тогда выдался день недели или число, и не собираюсь наводить справки. Нынешняя моя рука, взятая взаймы, в последние полчаса так сильно закоченела, что теперь едва ползает по страницам рукописи, подобно медлительному крабу; управлять ею становится все труднее, чем и объясняется мой жуткий почерк. В соборе было много народу, и я предположила, что месса или какая-то иная церковная служба закончилась совсем недавно. Кроме того, я обратила внимание, что свечи еще не догорели до конца и запах ладана по-прежнему витает в воздухе. Я даже разглядела в темноте сероватые завитки дыма кадильницы, похожие на поднявшуюся в воздух золу: видимо, кто-то недавно кадил в алтаре. Церковный календарь перегружен именами святых, и я решила, что менее часа назад здесь возносили хвалы и молитвы одному из них, пока я рассматривала вальсирующие на Плаза-де-Армас пальмы. Прихожане еще сидели на скамьях, расставленных на больших белых и черных мраморных плитах пола, как на шахматной доске. Скамьи располагались не рядами, а врозь, как шахматные фигурки, а замершие на них люди могли стать пешками в игре, забавляющей Бога. Помнится, именно это больше всего удивило меня: то, что стройных рядов в соборе не было и в помине, хотя скульптуры, реликварии и прочие предметы католического культа были представлены в изобилии.
Одетая в мужское платье, я присоединилась к небольшой группе мужчин, стоящих у задней стены собора, неподалеку от входа, и вдруг обнаружила, причем совершенно внезапно, что, коснувшись prie-dieu[50] коленями, ощущаю под ними и под локтями мягкую обивку, призванную облегчать мучения кающихся грешников хотя бы на этом свете. Рядом со мной находилось паникадило, в котором горели свечи в красных стеклянных стаканчиках, причем каждый огонек означал какую-нибудь просьбу, обращенную к Богу. Исходящий от них розоватый свет и помог мне понять, где я нахожусь.
Воспитанная в монастыре, я порой искала утешения под церковными сводами, и мою боль облегчали не бестелесные образы, утешавшие верующих, но основополагающие элементы храма: камни изваяний, пламя свечей, высящихся маленькими столбиками, как приведенные в церковь дети, мягкие цвета фресок и тому подобные вещи. Именно такое утешение требовалось мне в тот вечер. Под сводами собора была одна неупокоенная душа, ищущая покоя, — моя.
«Его здесь нет». Я произносила эти слова снова и снова, и они казались мне «молитвой наоборот». Эта жалостная сцена длилась до тех пор, пока я не увидела кое-что совсем близко, рядом с нечетким кругом розоватого света, отбрасываемого свечами. Там, где начинались красноватые тени, стояла фигура — кажется, статуя, — вид которой вернул меня в прошлое со всеми его бедами, освободив от нынешней боли.
Если в христианстве и есть святой, в котором соединились церковь и Ремесло, это Себастьян. Тот самый, в кого выпускали стрелы из лука, с глубоко запавшими страдающими глазами, с полуулыбкой на устах, красноречиво свидетельствующей и о боли, и о готовности ее превозмочь. Он обладал осязаемой и совершенной плотью, хотя и унизанной стрелами, что мастерски передавали то кистью, то резцом Рафаэль, Рондинелли,[51] Рени[52] или Рубенс. Они изображали его совсем юным и слишком красивым, а ведь установлено, что исторический Себастьян ко времени своего мученичества уже состарился и был обезображен возрастом, однако искусство (что хорошо понимали священники и художники эпохи Возрождения) обязано доставлять удовольствие зрителям, если желает преуспевать, привлекать на свою сторону и обращать в свою веру.
Я изучала все, связанное со святым Себастьяном, с тех самых пор, как увидела его на гобелене в самой дальней и очень темной галерее монастырской школы, откуда мне в свое время пришлось бежать. Возможно, этот гобелен никогда не повесили бы даже в том углу, если б не его цена — стоимость, выраженная в франках. Он был помещен в самом безлюдном месте монастыря, чтобы не попадаться на глаза ученицам. Не дай бог, они бы увидели почти полностью обнаженного мужчину, до еще какого! Конечно же, я — всегда привычная к темноте, если не к миру теней, — нашла тот гобелен и стала регулярно навещать святого, ибо — тут я должна попросить у тебя прощения, моя неведомая сестра, за излишнюю сентиментальность моей юности, — ибо я ощущала себя столь же гонимой и страдающей. Меня тоже пронзали — пусть не стрелы, но жестокосердие, презрение и клевета, присущие многим монахиням и монастырским воспитанницам. Затем настал долгожданный день, когда я встретила свою собственную святую, свою защитницу и покровительницу, звавшуюся Себастьяной д'Азур. Тогда у меня отпала нужда искать утешения у святого Себастьяна. Тем более ей удалось показать мне, что на соседнем гобелене истекает кровью другой святой — не ее тезка, но святой Франциск, коленопреклоненно принимающий стигматы от пяти ран Христовых. Да, он истекал кровью, хотя, по сути, являлся не чем иным, как простой окрашенной шерстью, искусно превращенной в ковер, и это невероятное зрелище подготовило меня к миру теней, а также к тому, чтобы воспринять истину, которую мне нужно было тогда усвоить (и которую, как я полагаю, подтверждает мое нынешнее бытие): существует непознаваемое.