Александр Барченко - Из мрака
— И всё-таки мы здесь останемся на ночь, — отозвался сахиб, улыбаясь.
— Но сахиб, вероятно, не знает, что в здешних местах водится кое-что поопаснее кобр и питонов. Что скажет сахиб, если Атта-Эн побожится, что нет места, которое так бы любили нечистые писахи, чем проклятый город с пагодами без крыш. Каждый ребёнок знает, что писахи, раз уж напали, не отстанут от человека, пока не выпьют из него всей крови.
— Ты вернёшься за нами с восходом солнца, — перебил причитания вожатого европеец.
— Вернуться завтра? Атта-Эн согласен возвращаться сюда по утрам целый месяц, но, простят его боги, он сомневается, что сахибу понадобятся тогда чьи-либо услуги, кроме могильщиков. Атта-Эн говорит не для того, чтобы сахиб сегодня же вынул обещанные пятнадцать рупий. Он всё равно пожертвует их наутро брамину за упокой сахиба, покровителя бедных.
Европеец поспешил вынуть кошелёк. Вожатый грохнулся на мостовую в почтительном поклоне, с суеверным ужасом оглядел на прощанье обречённых, мячиком взлетел обратно на затылок старой слонихи.
Солнце прятало уже за горизонтом потускневшую спину.
Тени протянулись длиннее, почернели. И вдруг стали гаснуть, сливаясь с темнотой, что на глазах пропитывала воздух.
Европеец вопросительно повернулся к индусу.
Тот внимательно огляделся, повернулся к золотисто-багровой луне, выдвинувшей из-за леса вспухшее покривившееся лицо, уверенно двинулся мимо цистерн, сквозь чащу одичавших апельсиновых деревьев.
Мраморные стены мавзолея потрескались. Розовели под самым карнизом сквозь ажурное кружево резьбы быстро тускнеющие краски заката. На месте, куда провалилась крыша, из кучи мелкого щебня скалили огромные клыки обломки колонн.
Тьма плотно задёрнула углы, и нельзя было разобрать, что чернеет под аркой, на востоке, развалины мраморного трона или обезображенный временем каменный идол.
Европеец подошёл к куче мусора, выбрал один из обломков покрупнее, хотел уже сесть на него. Индус предостерегающе повысил голос:
— Доктор, осторожнее. Ты забыл, где находишься.
Индус подошёл к куче щебня в свою очередь, вынул из-за пазухи белого туземного костюма маленькую трость, обвёл в воздухе круг, сделал несколько странных, трудно уловимых движений простёртыми руками. Открыл рот, произнёс негромко короткую фразу: сплошь шипящие и свистящие звуки.
И тотчас рядом, под кучею щебня и по тёмным заваленным кирпичами углам, родились шуршащие торопливые звуки, свистящие тихие вздохи, мелкая осыпь посыпалась там, где в стенах, у самого пола, дождевая вода выщербила стоки.
Индус дождался, пока шуршанье затихло за стенами, опустился на камень рядом с товарищем. Тот с улыбкой заметил:
— «Змеиное слово»?
— Я знал его раньше, чем нам с тобой открыло посвящение. Знал ещё в детстве от тодда — пастуха. Тодды знают «слова» и на змей, и на тигров. Ты знаешь, у них нет даже оружия. Ореховая палочка, не больше, чем у меня, вот такая же точно. С ней тодда разыскивает заблудившихся буйволов по всем джунглям, не боясь ни пантер, ни скалистых питонов… Ты слышишь?
Сдавленное ахающее рычанье вспыхнуло совсем близко, должно быть у подошвы холма, может быть даже в чаще апельсинных деревьев, окружающей водоёмы. Индус прислушался, сказал тихо:
— Тигр.
И было слышно, как близко треснула чаща под тяжестью тела.
Золотой диск луны стал против окна, всколыхнул темноту внутри развалин. В освещённом пространстве неслышно заметались крылатые тени вампиров.
Козодой, в погоне за бабочкой, нырнул через крышу, чуть не задел сидевших крылом, с писком кувырнулся в воздухе, исчез, зашуршав под карнизом. Долго сидели молча, слушали жуткие загадочные звуки, что рождает ночь в глубине джунглей.
Кто-то сердито сопел в кустах, должно быть дикобразы. Кто-то, может быть птица либо волчиха, жалобно стонал — точно ребёнок всхлипывал. Со стуком и шорохом посыпались с дерева орехи, суматоха вспыхнула где-то под плотной листвой древесной вершины, гортанные тревожные крики, испуганный клёкот. Ветви затряслись под прыжками.
Крупный питон схватил уснувшую близко к стволу молодую обезьяну.
Индус первый нарушил молчание. Спросил осторожно, с запинкой:
— Ты… совершенно спокоен?
Европеец повернулся к товарищу с молчаливым вопросом. Индус прибавил:
— Я имею в виду твоё неожиданное решение.
— Почему же неожиданное? Разве это не последний этап большинства посвящённых? Когда-то я пытался начать с него, почему мне им же не кончить? Не ты ли сам, неделю назад, укорял меня за привязанность… к жизни…
Индус на миг обернулся к северу, сказал, благоговейно понизив голос:
— Но тебя освободили оттуда… они…
Европеец устало возразил:
— Я взял на себя задачу не по силам, брат. Да, я думал иначе. Там, где ты пробыл только полгода, в мои страшные одиннадцать лет, вернее, в сплошную одиннадцатилетнюю ночь я рвался на волю, к жизни, к людям. Страшной ошибкой казался мне подвиг посвящённых, обрекших себя на вечную ночь… Я строил тысячи планов, как, если случай, ошибка, чудо освободят меня, я приду в мир, просветлённый великим знанием, как открою путь ищущим могучим словом того, кто знает…
— Ты сделал многое.
— Э, полно… Написал дюжину работ, оплёванных тупицами и за ними освистанных толпой. Под кличкой шарлатана…
Индус перебил серьёзно:
— Брат. Ты не прав. Твои научные труды оценены, ты носишь звание профессора высшей школы.
Европеец горько засмеялся.
— Французский профессор и русский приват-доцент? А ты имеешь понятие, чему я обязан этими званиями? Дорогой друг, те работы, которые я защитил на соискание учёных степеней, выполнит любой ремесленник. Попробуй я заикнуться единым словом о том, что открыло мне посвящение, да не было бы бульварного листка, где полуграмотный репортёр не закидал бы меня грязью. Разве меня пустили бы на кафедру?
Европеец помолчал.
— Десятки светлых умов, — начал он снова, — люди, уже успевшие открыть факультетской науке самые широкие горизонты, не смеют коснуться той области, что открывает совершенное знание. Целльнер объявлен сумасшедшим. Круксу едва ли не снова пришлось завоёвывать место в науке после опытов с тем, реальность чего сумеет доказать низшей степени чёла. Леман систематизировал труды целого ряда виднейших имён. Но разве попробовал он намекнуть даже на то, что учение о жизни неорганического мира — в полном объёме наследство умершей науки, погибшей культуры. Нет семьи, где бы не было в настоящее время на любом языке священных книг древности. Десятки учёных пережёвывают вопрос о степени древности, спорят с пеной у рта о том, написано ли пятикнижие Моисея одновременно или на протяжении тысячелетий целым рядом пророков, считают третью книгу Ездры подложной потому, что в ней предвосхищены символы апокалипсиса, и забывают о том, что символы заключительного откровения священной книги рассеяны, начиная с первой её страницы, древность которой не возбуждала сомнений ни в ком.