Марго Ланаган - Черный сок
Я укладывал гирлянды вокруг венка на манер солнечных лучей.
— Кто здесь? Тетушка Май? — спросила Икки.
Тетушка, помогавшая мне с цветами, испуганно подняла голову.
— Тетушка, покажи, что ты принесла.
Тетушка Май протянула ей гирлянды:
— Красивые, правда? Колокольчики с Нижнего болота, шепчущая лоза от тети Патти, звездный вьюнок… Никогда бы не подумала, что обыкновенный вьюнок может быть таким красивым.
— Я бы тоже не подумала.
Мы закончили с цветами. Все легло очень хорошо: сверху венок, по бокам гирлянды, лампы сзади, полукругом, чтобы не слепить Икки глаза, а спереди просвет.
— Теперь мы будем тебя отпевать, — сказала Матушка. — Подходите по очереди, прощайтесь.
Она первая опустилась на колени, прошептала что-то Икки на ухо, поцеловала ее в лоб.
Затем и мы попрощались, один за другим. Маленький Фелли цепко обнял ее, не хотел отпускать; Икки начала плакать. Дэш торопливо нагнулся, чмокнул мокрую от слез щеку и отошел. Матушка подала мне платок, я присел, отер Икки глаза и нос — и растерялся, глядя в ее беззащитное лицо.
— У тебя здорово получается на флейте, — улыбнулась сестренка.
Мне хотелось крикнуть: «При чем здесь я, Икки! При чем здесь я…»
— Ты будешь приходить сюда? — спросила она. — Один, без остальных? Будешь играть мне?
Я кивнул, но этого было мало; я знал, что отмолчаться не получится, надо что-то сказать.
— Да, если хочешь…
— Конечно, хочу! А теперь нагнись, поцелуй меня.
Я поцеловал ее детским поцелуем, прямо в губы. Последний раз я целовал ее перед самой свадьбой: аккуратно, в щечку, и на губах остались блестки.
Поправив ей волосы, я отступил в тень.
— Деточка, куколка моя ясная! Единственная моя… — зарыдала тетушка Май.
— Ничего, тетушка, ничего, — отвечала Икки, — скоро уже закончится. Смотри, чтобы твой голос не дрожал при отпевании! Я хочу тебя слышать.
Мы выстроились в ряд: сперва Матушка с Фелли на руках, потом Дэш, потом я, потом тетушка Май. Я сосредоточился и ждал Матушкиного сигнала, стараясь не слушать причитаний тетушки Май. Все затихло; лишь бормотали огромные костры на берегу.
Мы начали с обычных детских колыбельных, затем перешли на песни-прощания, что поются перед дальней дорогой, затем на старые утешительные, слова к которым давно переиначены на неприличный или насмешливый лад. Матушка запевала, а мы подхватывали — без изысков, в унисон. Мы пели и смотрели в блестящие зрачки Икки. Ее подбородок погрузился в смолу. Ее окруженное гирляндами лицо было центром огромного цветка. Барабаны Дэша вели ритм, держали нас вместе, не давали песне оборваться. Икки закатила глаза и натужно вздохнула, пытаясь преодолеть гнет смолы. Вождь и семья Иккиного мужа приблизились к самому краю, вытянули факелы, чтобы лучше видеть, и переминались с ноги на ногу.
Когда смола стала смыкаться над лицом Икки блестящим овалом, тетушка Май сбилась и умолкла. Я пел во весь голос, чисто и внятно, пытаясь заглушить страшные звуки. Чтобы поддержать тетушку Май, я взял ее за руку, но тетушка лишь разрыдалась громче. Я зажмурился изо всех сил, до звона в ушах — и ухватился за прочную, верную нить Матушкиного голоса, и вторил ему самозабвенно — и все же не смог заглушить, все же услышал, как Икки захрипела, подзывая Матушку. Та опустилась на колени… Поднялся гул, и уже нельзя было разобрать, то ли ропщут костры, то ли зрители одобрительно гудят на берегу, то ли сестра бормочет, прощаясь с нами. Такое случается только раз, а повторить нельзя, сколько ни пытайся, сколько ни напрягай память. Да и зачем?
Я не спускал глаз с Матушки. Она знала что делать: обмакнув платок в талую воду, выжала холодную струйку на живой сморщенный кружок в черном углублении. И раздавшийся в ответ благодарный голос сестры был, наверное, букетом голосов Матушки, зрителей и костров, потому что размер живого кружка уже не превышал бронзовой монеты. Матушкины плечи задрожали. Теперь было можно — теперь, когда от ее дочери остались только перекошенный рот, только нос, сипящий выдавленным из груди последним вздохом, только глаз, не видящий ничего.
Это было слишком. Цветы, понурившие головы в свете факелов, сестра, висящая в смоле над вечностью, тонущая медленно, как повозка Вандерберга, как хижина старого Джеппити с запертым внутри хозяином, как сотни других сказочных злодеев, что однообразно падают в бездну, раскинув руки и разинув рты… У меня хлынули горлом слезы, и мне потом рассказали, что своим криком я испугал всех до единого, даже самого Вождя, и что родители Иккиного мужа были крайне возмущены моей невоспитанностью, потому что я сорвал торжественный финал и не дал им спокойно насладиться свершившимся в отношении их сына правосудием.
Я ничего этого не помню. Осталось только ощущение вялости, когда я шел по смоле к берегу, держа за руки Матушку и тетушку Май, да тупое удивление, что мы возвращаемся налегке. «Неужели всё съели? А как же циновки, жерди и корзины?» А потом я услышал сзади гневный шепот и бряканье: Дэш, чертыхаясь, волочил огромную вязанку нашего барахла.
Матушка болтала не умолкая, ее монотонный голос завораживал, я цеплялся за него, как за путеводную нить, чтобы выбраться из сумерек, в которые погрузился разум. «Вот что они с людьми делают. Раз — и нет человека. А нам остается смотреть. Потому что думать надо, когда выбираешь, кого тебе полюбить. Неровен час, любовь разбудит в тебе зверя. У многих под сердцем дремлет зверь. И у нашей Икки…»
Перед нами вырос берег, и трава на нем была белой в свете Матушкиного факела. А темнота над берегом мерцала глазами — сотнями глаз. И сотни черных тел, казавшихся плоскими на фоне костров и звездного неба, расступались, давая нам дорогу.
Я знал, что Икки не вернешь. Я держался спокойно. Все крики и слезы вылетели из меня разом, разорвав душу в клочья, и жуткие сгустки нового знания, словно зубастые исчадия истины, кувыркались вокруг меня, терзая кровавые ошметки. Я верил, что все обойдется. Только бы тетушка Май не раскрывала рта, только бы не умолкала Матушка, только бы обе они держали меня за руки, когда мы пойдем сквозь лес черных изваяний, исполненный светляками внимательных глаз.
Они втащили меня на берег. Сперва влезли сами, а потом изо всех сил тянули меня за руки, а я шел по отвесной стене под невозможным углом, словно одеревеневший демон, шаг за шагом, и как только перевалил округлый край, Матушка подхватила меня на руки — раньше было нельзя, потому что мы шли по смоле. А я был уже взрослый мальчик. Но сейчас, на твердой земле, она подняла меня, взрослого мальчика, и прижала к себе. И я, взрослый уже мальчик, цепко обхватил ее ногами и руками. И она понесла меня, как жена старого Джеппити носила, бывало, своего дебильного сына, и я чувствовал себя точь-в-точь как этот дебильный сынок: обычные человеческие мысли выветрились и, казалось, уже никогда не вернутся. Единственное, что осталось — это смотреть, не понимая и не оценивая. Я прижался к Матушке, зарылся лицом в теплую шею — и поплыл в темноту, покачиваясь на сильных теплых руках.