Елена Блонди - ТАТУИРО (HOMO)
Он вспомнил короткие мятые брюки и перхотную лысину Альехо Алехандро. Вот с ним бы поговорить. Ведь он когда-то был таким, как Витька. Может подсказать, наверно, объяснить, что происходит и что будет происходить с Витькой. Или – не был таким?
Витька раздраженно пнул ногой жаркое одеяло. Ни одного ответа. Вернее, на все вопросы – минимум два. Противоположных.
И обрадовался длинному звонку в дверь. Пошел открывать, волоча за собой пояс халата.
Степан торжественно сиял в полумраке тихим лицом. Войдя, ткнул в Витьку оставленной в лаборатории, взамен надетой кожанки, курткой:
– На тебе. И не знаю, балда, чего я за тобой тряпье твое ношу. И телефон там разрывался в кармане. Пока не сдох. Поставь заряжаться.
Тихо проследовал в кухню, положил себе пельменей и увалился на кожаный диванчик с тарелкой на коленях. Молча и медленно ел.
– Ты, Степ, какой-то не такой, – Витька занялся кофе, – это Тинка тебя так?
– Да, – согласился Степан просто, – она.
И ошарашил друга:
– Я ее люблю. А она – меня.
Витька открыл было рот, но, глянув через плечо на светлое Степино лицо, понял, шутки не то что неуместны, а просто услышаны не будут.
– И как же вы теперь?
– Что как?
– У нее же гастроли, контракты, Сволочицкий этот. А ты здесь, у тебя работа. Все-таки.
– Не думали еще. Это неважно.
– Как?
– Так. Пусть все идет, как идет. И нас тащит.
– Вы что так договорились оба?
– При чем тут договорились? Ничего не договорились, – Степка доел пельмени, отодвинул тарелку и осиял друга синими глазами:
– Кофе где?
– Тьфу на тебя! Я уж думал, ты серьезно, про любовь-то! – Витька заерзал по плите старенькой туркой.
– А я серьезно. И про кофе серьезно.
Витька смотрел на Степкины конопатины и понимал, что, похоже, да – очень серьезно. Вспомнил, как Степка влюблялся, раз в пару месяцев. Ни о чем другом, кроме прелестей новой подружки и говорить не мог.
…«Да-а-а, брат, если б ты знал, брат»… и тут же брата просвещал.
А тут – молчит. Будто все решено, и не ими. А может, так и есть?
Витька, разливая по чашкам чернейший кофе, прислушивался к себе: и зависть тихая к Степке мелькнула, и жалость, прислонясь к углу, наблюдала, покачивая головой, и грусть, будто уезжает друг и вернется ли…
– Ты хвались, давай, – потребовал напарник, – показывай новое. Ведь не зря пропадал весь день. К нам не доехал.
– Я думал, не заметите.
– Плохо думал. Заметили.
Витька вертел чашку, следя, как черный напиток движется с опозданием, медленнее фаянсовых краев. Вот чертов Степан. Не дал разобраться, что к чему. Надо было стереть снимки и дело с концом…
– Степа, я не знаю. Кажется, не получилось у меня на этот раз. Я не смотрел еще.
– Во как! Хорош мастер, сделал и не смотришь. Заводи комп, пойдем смотреть. Под кофе как раз.
Витьку передернуло:
– Нет. Не хочу. Ты иди, я тут посижу. Под кофе.
Глотал сладкую горечь, пытался отвлечься, глядел на себя в черном стекле окна. Но слушал чутко, как возится Степан в комнате. Бормоча, шебуршит тряпками в коридоре, топчется в углу, разыскивая нужный кабель. Несколько минут тишины. И еще несколько.
И – криком по Витькиному изнеможению:
– Ах, ну ты даешь! Ну, даешь, черт! Ох, брат!
Витька обмяк на стуле. Улыбался. Вытер пот со лба трясущейся ладонью. Заухмылялся стыдливо собственной трепетности. Степка возник в кухонных дверях. Смотрел расплывшимся взглядом, будто и не на Витьку, а на что-то вокруг него:
– Ты хоть понимаешь, что ты сделал?
– Нет, – признался Витька. И расхохотался освобожденно, любя Степку всей душой.
– Ох, балда! Это уже гениально!
– Не бросайся словами.
– А я и не бросаюсь. Не маленький. Вот, как думаешь, делал ты средненько работу, жил, делал. И вдруг вылупился в тебе – Мастер. Неужто думаешь – научился?
– Ну-у…
– Не тебя хвалю. Но без тебя – кто бы эти снимки сделал? Идем смотреть, идем!
Степа потащил друга за ворот халата. Витька, морщась от боли в боку, пошел следом. Степан усадил его перед компьютером и засопел в ухо, наваливаясь на плечо.
– Смотри, смотри внимательно! Там же вороны кричат! Слышно их! На траву эту смотри, на снег в дырах земли, на скелетики травяные! Ботинок – набитый тоской по самые дохлые шнурки! Видишь? Ты видишь?
– Степа, прости, пока не очень. Понимаешь, когда делал Тинку, девчонок, город, видел, восхищался, типа, «ай да Витька, ай да сукин сын». А это… Меня что-то в краску вгоняет. Смотреть неловко.
– Пройдет! Это ты сам себя обогнал уже, братишка. Сделал и глазами хлопаешь – чего я такое исделал? Пока верь мне. У меня глаз заточен. А то, что я сам средний фотограф, так оно же, как у собаки, что все понимает, а сказать – не может. А ты – можешь. Вот и говори.
– Хорошо, хорошо, Степ. Давай уж не будем больше смотреть. Ну, не могу я пока. Мучает.
– Ага. Счас пожалею. Я теперь добер и мудер. Это от любви все. Я, Викочка, вдруг много вещей стал понимать. Не все, но много. Сейчас вторую папку быстренько глянем и все, не буду мучить.
– Какую вторую, Степ. Все здесь, больше ничего.
– Да? А это что? Сегодняшним числом датировано!
Степан открыл вторую папку. И Витька, поймав сердце в горле и, не замечая, трудно проглотив его, увидел снимки.
Глава 13
Снимок 1.
Черная дорога улеглась брошенной веревкой к подножию плавного холма. И на фоне рыжей травы, – цвет смягчен серым отсветом – красный автомобиль. Карпатый стоит, расслабленно, скрестив ноги, обтянутые джинсами, выпирая ширинкой, как всегда бывает – в такой позе, в таких джинсах (специально, что ли, так их шьют?). Чуть исподлобья глядит в объектив. Засвеченное лицо его – маска, руки ноют – сорвать и увидеть, кто там, за ней. И страшно. Глаза узкие – прорезями в картоне.
И не только от глаз страшно. А от изогнутой фигуры Жуки, что стоит в характерной позе, срезанный правым краем кадра. Вроде бы случайно попал, очертания смазаны, не в фокусе. Но от доисторического спокойствия звероящера, оправляющегося куда-то за пределы кадра – веет полным отсутствием человека. Пренебрежение ко всему, что не есть он и его физиология.
Снимок 2.
В тусклом свете маячащей в центре кадра лампочки (кривовата и мрачно-желта, царапает глаз), положив кулаки на стол среди бессмысленно разноцветных пакетов, подался худой грудью вперед Чумка.
Лицо из морщин и шрамов, темная прядь на лбу. А в глазах – полет. И лицо из-за этого летит на зрителя. Хочется прикрыться, потому что, стронувшись, все плывет, переворачиваясь на ходу, не полет это, а падение чугунной чушки на запрокинутое лицо, когда черные дыры глаз держат тебя на линии падения. И, не имея возможности от свистящей черноты оторваться, понимаешь, прикрывайся – не прикрывайся, не поможет. Размозжит ненавистью. Что даже и не к тебе, а просто – есть.