Клайв Баркер - Таинство
Отсюда и вопрос. Обычно она терпеть не могла врачей, но Коппельман, требовавший, чтобы его называли Берни, был исключением. Полноватому Берни перевалило за пятьдесят, и, судя по желтым пятнам на пальцах (и дыханию, освеженному мятными леденцами), он был неисправимым курильщиком. Еще он был честным, и если чего не знал, то так и говорил. Это ей нравилось, хотя и означало, что ответов на ее вопросы у него нет.
— Мы пребываем в той же темноте, что и Уилл, — сказал он. — Возможно, он полностью отключен, если говорить о его сознании. С другой стороны, возможно, у него есть доступ к воспоминаниям на таком глубинном уровне, что мы не можем зафиксировать активность мозга. Я просто не знаю.
— Но он может вернуться к жизни? — спросила Адрианна, глядя на Уилла.
— Несомненно, — отозвался Коппельман. — В любую минуту. Но гарантировать я ничего не могу. В настоящий момент в его черепной коробке происходят процессы, которых мы, откровенно говоря, не понимаем.
— Как по-вашему, имеет какое-то значение, что я нахожусь с ним рядом?
— Вы были очень близки?
— Вы имеете в виду, были ли мы любовниками? Нет. Мы работали вместе.
Коппельман принялся обкусывать ноготь на большом пальце.
— Мне известны случаи, когда присутствие у постели близкого человека как будто способствовало выздоровлению. Но…
— Вы не считаете, что это такой случай.
На лице у Коппельмана появилось озабоченное выражение.
— Хотите, я выскажу вам мое мнение без обиняков? — спросил он, понизив голос.
— Да.
— Люди должны жить своей жизнью. Вы приходите сюда через день и уже сделали больше, чем смогло бы большинство людей. Вы ведь не местная?
— Нет. Я живу в Сан-Франциско.
— Да-да. Тут вроде шла речь о переводе туда Уилла?
— В Сан-Франциско тоже умирает немало людей.
Коппельман мрачно посмотрел на нее.
— Что я могу сказать? Вы можете просидеть здесь еще полгода, год, а он по-прежнему будет в коме. Вы только попусту тратите свою жизнь. Я понимаю, вы хотите сделать для него все, что в ваших силах, но… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Конечно.
— Я знаю, слушать такие вещи тяжело.
— Но в них есть логика, — ответила она. — Просто… мне невыносима мысль о том, что я брошу его здесь.
— Он этого не знает, Адрианна.
— Тогда почему вы говорите шепотом?
Пойманный на слове, Коппельман глуповато ухмыльнулся.
— Я только хочу сказать, где бы он сейчас ни находился, существует вероятность того, что его вовсе не заботит наш мир. — Он бросил взгляд в сторону кровати. — И знаете что? Возможно, он счастлив.
2«Возможно, он счастлив». Эти слова преследовали Адрианну, напоминая о том, как часто они с Уиллом со страстью и увлечением говорили о счастье и как ей теперь не хватает этих разговоров.
Он нередко говорил, что не создан для счастья. Это было слишком похоже на удовлетворенность, а удовлетворенность слишком похожа на сон. Он любил дискомфорт, да что там — искал его. (Как часто она сидела в каком-нибудь жалком укрытии, страдая от жары или холода, а когда бросала взгляд в его сторону, видела, что он ухмыляется во весь рот. Физические неудобства напоминали ему, что он жив. А он одержим жизнью, не уставал он ей повторять.)
Не все видели подтверждение этого в его работах. Реакция критиков на книги и выставки Уилла нередко была противоречивой. Не многие обозреватели ставили под сомнение его мастерство: у него были талант, особое видение мира и безупречная техника — все, что нужно, для того чтобы стать выдающимся фотографом. Но зачем, недоумевали они, такая безжалостность и безысходность? Зачем искать образы, которые вызывают отчаяние и мысли о смерти, когда в мире природы столько красоты?
«Хотя мы и восхищаемся постоянством видения Уилла Рабджонса, — писал критик из "Тайм" о его работе "Питать огонь", — его повествование о том, как жестоко человечество обращается с природой и уничтожает ее, в свою очередь, становится жестоким и деструктивным по отношению к тем чувствительным людям, от которых он добивается жалости или действия. Перед лицом его работ зритель теряет надежду. Он смотрит на гибель природы с отчаявшимся сердцем. Ну что же, мистер Рабджонс, мы покорно исполнились отчаяния. Что дальше?»
Тот же самый вопрос задавала себе Адрианна, когда сталкивалась с доктором Коппельманом во время обхода. Что дальше? Она плакала, бранилась, даже обнаружила, что столь презираемое ею католическое воспитание позволяет молиться, но ничто не могло открыть глаза Уилла. А ее собственная жизнь уходила — день за днем.
Это была не единственная проблема. Здесь, в Виннипеге, она завела любовника (водителя со «скорой помощи» — это надо же!). Парня звали Нейл, и он был далек от ее идеала мужчины, но его влекло к ней. Адрианна пока так и не ответила на вопрос, который он задавал ей ночью: почему они не могут съехаться и жить вместе, попробовать пару месяцев, может, получится?
Она садилась у кровати Уилла, брала его руку в свои и рассказывала о своих мыслях.
— Я знаю, меня затянет в эти бестолковые отношения с Нейлом, если я останусь здесь, а он скорее твой тип, чем мой. Знаешь, настоящий медведь. Нет-нет, спина у него не волосатая, — поспешила добавить она, — знаю, ты ненавидишь волосатые спины, — он такой большой и немного глуповат — это даже сексуально, — но я не могу жить с ним. Не могу. И не могу жить здесь. Я хочу сказать, что остаюсь ради него и ради тебя, но ты теперь не обращаешь на меня никакого внимания, а он, наоборот, обращает на меня слишком много внимания, так что куда ни кинь — всюду клин. А жизнь — она ведь не репетиция. Кажется, это одна из мудростей Корнелиуса? Кстати, он вернулся в Балтимор. Не дает о себе знать, и это, наверное, к лучшему, потому что он, засранец, всегда доводил меня до белого каления. Так вот, он изрек эту мудрость о том, что жизнь — не репетиция, и он прав. Если я останусь здесь, дело кончится тем, что я съедусь с Нейлом, и только я начну вить с ним гнездышко, как ты откроешь глаза — а ты непременно откроешь глаза, Уилл, — и скажешь: «Мы едем в Антарктику». А Нейл скажет: «Никуда ты не едешь». А я отвечу: «Нет, еду». И тогда начнутся слезы. И это будут не мои слезы. А я не могу так с ним поступить. Он заслуживает лучшего.
Так вот… Что я говорила? Я говорила, что мне нужно пригласить Нейла попить пивка и сказать ему, что ничего у нас не получится, а потом придется сматываться в Сан-Франциско и приводить себя в порядок, потому что благодаря тебе, мой милый, я в таком раздрае, в каком за всю мою треклятую жизнь еще не была.
Она перешла на шепот.
— И знаешь почему? Мы об этом с тобой никогда не говорили, и если бы ты сейчас открыл глаза, то я бы ничего такого не сказала, потому как без толку. Но, Уилл, я тебя люблю. Я очень тебя люблю, и по большей части меня все устраивает, потому что мы работаем вместе, и мне кажется, ты тоже любишь меня на свой манер. Ну конечно, будь у меня выбор, я бы предпочла иной манер, но выбора у меня нет, и потому я беру что дают. И это все, что получаешь ты. А если ты сейчас меня слышишь, то должен знать, приятель, что, когда ты придешь в себя, я буду отрицать к чертям собачьим каждое сказанное сейчас слово, понял? Каждое слово. — Она поднялась, чувствуя, как к глазам подступают слезы. — Черт бы тебя драл, Уилл. Тебе только и нужно, что открыть глаза. А это не так уж трудно. Еще столько всего нужно увидеть, Уилл. Тут такой чертовский холод, но все залито ярким, чистым светом — тебе понравится. Только открой глаза.