Евгений Акуленко - Ротмистр
— Потолкуй. Может отступится ишшо… Савка терзался целый день. Несколько раз взбирался на высокое крыльцо, безостановочно проговаривая про себя нужные слова, лапал щеколду, и в последний момент передумывал. Махнув рукой, разворачивался и уходил. Но когда ввечеру на подворье пришла дюжина саней, груженых железными чушками, не выдержал. Ввалился к хозяйке и прямо с порога выпалил, все, что накопилось на душе. Отваливались от валенок струпья снега, тая, расползались лужицами на полу. Глядел на них Савка, опустив голову, сминал в руках шапку.
— Все, што ль? — Евдокия оторвалась от вороха бумаг. — Ну, так и ступай с
Богом! Я уж думала стряслось чего… Заботливый, ишь ты! — и улыбнулась, обнажив ровные белые зубы. Савка пулей вылетел вон, проклиная Мыколу, себя и весь свет. В дверях столкнулся с Козьмой Ильиным, антоновским кузнецом. Слыхал Савка, будто манила хозяйка кузнеца к себе на заработки, посулив жалование вдвое против его, Козьмы, нынешнего дохода. 'Будь, что будет', решил Савка, 'По голове и шапка! Не мое то дело'.
А меж тем, кузня росла, как тесто на дрожжах. Да какая кузня! Не мастерская, а целый кузнечный цех. Когда метали стены, одного только моха на прокладку ушло пятнадцать возов: по возу на венец. Печники прожигали печи — проверяли тягу, и от этого, не смотря на непокрытые еще ребра крышных стропил, внутри было тепло. Начать выпуск Евдокия решила с чего попроще, с трехзубых вил. Взялись за дело рьяно. Одного работника поставили переплавлять чушки в железный прут. Второго — рубить прут на заготовки. Третий гнул ушки для насадки на вилошник — будущую деревянную рукоять. Четвертый собирал заготовки в целое, спаивал в печи. Пятый острил зубцы. Подсобные рабочие качали меха, подтаскивали дрова, убирали мусор — кузня гремела, вертелась, сыпала искрами и дышала пеклом.
При всем при этом, среди многочисленного народа был только один настоящий кузнец
— Козьма. Остальные работники по умению не годились даже в молотобойцы. Козьма молота в руках не держал, мягкое железо на наковальне не лепил — ходил кругом, без устали развешивал затрещины, молча, лишь бешено вращая глазами, в первый же день осипнув от крика. Первую партию трезубцев Козьма забраковал целиком, всю отправив в переплавку, не в силах глядеть на кособоких уродцев. Из второй отобрал пять лучших, худо-бедно годящихся на продажу. Из следующей — восемь.
— Шуму много, а толку — пшик! — весело переговаривались антоновские кузнецы. — Каждый из нас в одиночку больше накует, чем вся эта ватага!..
— Воистину! Мастерство не пропьешь! — и отправлялись в кабак доказывать справедливость своих слов. Пуще всех радовался Ухватов, следящий за успехами молодой купчихи с ревностию необычайной.
— Хлебнет, ой, хлебнет она лиха со своей агромадной кузней, — глядел он сквозь заиндевевшее окошко на клубящийся на морозе дым кузнечных печей и приговаривал сыновьям, тыча в стекло пальцем. — То вылетают на ветер деньги!.. Шли дни. С тяжелым сердцем Козьма возвращал вилы в переплавку. Он осунулся, почернел лицом и стал ночевать в мастерской, которую Евдокия называла непривычным словом 'мануфактура'. Переломным стал девятый выпуск кузни — в брак отправилась меньшая половина партии. И с той поры работа пошла. Словно ножом отсекло. Трезубцы выходили одинаковыми, как куриные яйца. Процент негодных сократился, а потом и вовсе исчез. Мало того, мануфактура вчетверо увеличила выпуск против первоначального и еще продолжала набирать обороты: работники набили руку на монотонных операциях. Шестерых широкоплечих хлопцев, качающих меха, заменила пара волов и мальчишка с хворостиной. Печи переложили под уголь, дававший больший жар.
Вскоре наладили выпуск топоров, лопат и кос. Замахнулись на бороны с железными зубьями и плуги. Козьма приосанился, заходил гоголем: хозяйка жалованием не обижала. Рабочие тоже старались вовсю — зарплата сдельная, как потопаешь, так и полопаешь. Мануфактурный товар не уступал качеством кустарному, а в производстве обходился куда дешевле, став костью в горле местных мастеров. Конкурировать с массовым производством было невозможно. Кузнецы довольствовались разовыми заказами: гнули решетки, запаивали прохудившиеся чугуны и ведра, да учиняли прочий ремонт домовой утвари. Кто-то обанкротился и подался в работники к Евдокии, кто-то, прокляв все, уехал. Дело близилось к весне и на хозяйственный инвентарь наклюнулся немалый спрос, но Евдокия все ж производила товара больше, чем могло понадобиться в Антоновке. И в соседние волости, стремясь успеть до распутицы, один за другим уходили обозы, до отказа груженые новехоньким шанцевым инструментом, завернутым, дабы не взялся ржавчиной, в промасленную бумагу. А обратно тоже холостыми не ходили, везли железо для кузни и курдючное сало на свечной заводик да на мыловарню.
Для своей продукции Евдокия изобрела клеймо, которое велела ставить на все без исключения. На каждом топорище, на косье, на куске мыла присутствовала эмблема: то ли ящурка, то ли паук из палочек и черточек, да еще и внутри треугольника. Все находили марку несуразной, советовали заменить на что-нибудь более понятное и представительное, вроде 'КУЛАКОВА И Ко'. Или просто на вензель в виде сплетенных инициалов. Но Евдокия, как всегда, никого не слушала, пропечатывала свою эмблему в газетах и велела в точности изображать на всех вывесках. Савка, как и все, гадал, что же это фигура такая непонятная, вертел клеймо и так, и эдак. Заметил, что если треугольник поставить на основание, вершиной кверху, то фигура внутри будто бы напоминает человечка. И человечек этот стоит на полу, а руками упирается в покатые стенки. Словно желает их раздвинуть и выскочить наружу.
* * *…Ревин ожидал чего угодно. Суда, разжалования в рядовые, ссылки в Сибирь. Какое там! В части его встречали, как героя. По меньшей мере, как Самсона,
задавившего льва. Уж Александр, друг любезный, расписал подробнейше, постарался. Ревина не заключили не только на гауптвахту, но даже не посадили под домашний арест, и съемная квартира теперь напоминала питейное заведение: каждый из офицеров части, приходивший пожать Ревину руку и выразить свое одобрение, являлся, естественно, не пустым. Полковник Стасович, слывший некогда бретером и крепко задававший по молодости пороху, а ныне почтенный отец семейства, вызвал к себе и при полном присутствии офицерствующего состава произнес прочувственную речь.
— Обычай поединка, — говорил он, — имеет то же основание, что и война. Когда человек жертвует своим величайшим благом — жизнью, ради вещей, не представляющих никакой ценности в мире материальном. Умирает за веру, родину и честь! Когда мораль и право противоречат друг другу, чаша весов должна склониться в сторону морали, господа! И хоть формально я обязан наложить на ротмистра Ревина взыскание и предать его суду, я не стану этого делать. Более того, считаю, что поступок ротмистра достоин всяческого подражания. Уверен, что любой из присутствующих при известных обстоятельствах поступит также и не иначе. Также считаю своим долгом уведомить собравшихся, что не потерплю в своем полку трусов и доносчиков, пятнающих честь мундира, и приложу все свои силы, все влияние, чтобы избавить вверенное мне подразделение от таких лиц! Стасович сообщил, что во избежание возможных уголовных разбирательств,