Дэвид Сосновски - Обращенные
— Да, я действительно пью кровь.
— Нет, из бутылки. Не из людей.
Я говорю это с ничего не выражающим лицом, глядя при этом на светло-голубую загогулину у нее на шее, сбоку. Загогулина ветвится там, где челюсть прикрепляется к остальной части черепа, и я не могу решить, что это такое: молния, голое осеннее дерево или, может быть, река с притоками — одному богу известно.
— Не все вампиры такие хорошие, — продолжаю я.
— Да, солнечный свет полезен для растений, и маленьких девочек, и маленьких птичек. А я его не переношу. Даже самую чуточку.
— Потому что я так сказал.
— Нет, я не могу есть шоколад.
— Нет, и курицу не могу.
— Нет, и свеклу не могу. Ты что, издеваешься?
— Да, вообще никакого шоколада — значит, и шоколадный пирог тоже.
— И шоколадное молоко.
— И «Графа Чокулу».
— Просто потому, что не могу, договорились? Человек не обязан что-то есть просто потому, что оно лежит в коробке.
Это Исузу предлагает придумать секретную песенку-пароль. У них с мамой была такая песенка. Если бы с одной из них что-нибудь случилось, она должна была запеть, чтобы вторая избежала опасности или поспешила за помощью.
— Хорошо, — говорю я, потакая своей маленькой радости. — Давай послушаем.
Исузу выдерживает паузу — возможно, задаваясь вопросом, хорошо ли это на самом деле. Возможно, я слишком много улыбаюсь. Возможно, я слишком стараюсь изображать Хорошего Парня. Я улыбаюсь этой скрывающей клыки улыбкой, я ношу эту улыбку с тех пор, как мы прекратили улыбаться и моргать. Сколько раз мои зубы сжимаются позади этих неподвижных изгибающихся губ. Но я продолжаю улыбаться. Я пришпиливаю улыбку за края к своему лицу. Я привариваю ее точечной сваркой. И теперь Исузу смотрит на меня, словно задается вопросом: не вредно ли это — улыбаться так долго. Она смотрит на мою улыбку, словно это трещина во льду, которая может расползтись под ногами при малейшей оплошности. Она недалека от этого.
Но возможно, я просто фантазирую. Она моргает, — как обычно, — и затем почему-то поднимается на цыпочки. Она поднимается на цыпочки, открывает рот, и вот что оттуда доносится.
— «Ты мой солнечный свет», — пищит она, причем большинство слогов попадает на нужные ноты.
Я вздрагиваю. Я давлюсь своей улыбкой.
— «Мой единственный свет»…
Я стряхиваю наваждение. Я пытаюсь подпевать.
— «Ты даришь мне счастье, — поем мы вместе, — когда небо становится серым».
Я чувствую, что от секретной песенки Исузу у меня теплеет на душе. Или что-то вроде этого. Что-то во мне начинает расти, расширяться.
— «Ты не узнаешь, дорогой, как я тебя люблю», — поем мы, пока я не начинаю чувствовать, что не могу петь.
Что-то душит меня изнутри. Это следующий рубеж, который поднимается передо мной, как кирпичная стена. Мой голос, и без того каркающий, становится еще чуть более хриплым.
— «Пожалуйста, не забирай…» — пою я. То же самое произошло с моей жизнью, моим миром с тех пор, как… Я останавливаюсь. Исузу тоже останавливается. Мы начинаем снова. Теперь пою только я, без нее. — «Пожалуйста, не забирай… мой… свет…»
Исузу смотрит на меня. Ее что-то озадачило. Улыбка исчезла, сменившись чем-то похожим на беспокойство. Я опускаю глаза, и она протягивает лоскут ткани — самый замызганный, замусоленный лоскут, какой я когда-либо видел в моей жизни. Фактически, это просто горстка лохмотьев, которые держатся только на честном слове. Кажется, она хочет, чтобы я взял эту горстку лохмотьев, но почему? Понятия не имею. Когда я отказываюсь принять это подношение, она снова поднимается на цыпочки, протягивает руку, держа свой лоскут над головой, с намерением коснуться моего лица. Я ловлю ее запястье. Большой палец, указательный палец — «о'кей!» — вот и все, что требуется, чтобы обхватить ее ручонку.
— Что такое? — спрашиваю я.
— Ты плачешь, — говорит Исузу.
— Я не плачу.
— Нет, плачешь.
И опускается на пятки. Шлеп!
Я касаюсь своего лица. Мокро. Я разглядываю свои пальцы. Розовые. Господи Иисусе… Я плачу. Я прослезился из-за какой-то дурацкой песенки про то, что кто-то забрал у меня…
Хорошо. Вы знаете, про что эта дурацкая песенка. И слезы у меня, между прочим, кровавые. Мои слезы. Конечно.
Господь наш Иисус Христос…
А может быть, я и должен был прослезиться, как Он.
Потому что Он плакал в Гефсиманском саду — так нам говорили монахини. И из Его глаз текла кровь. Иисус плакал кровавыми слезами, потому что видел будущее. Все злодеяния истории. Прежде, еще ребенком, я думал, что он оплакивал мучеников и погибших в войнах — во всех войнах, вплоть до Мировой. Не «Первой» мировой войны, тогда они еще не были пронумерованы. На самом деле, Иисус плакал кровавыми слезами из-за Кайзера, убийства Линкольна и Реформации. Монахини не упомянули крестовые походы и испанскую Инквизицию, а Гитлер и Хиросима еще ждали своего часа. Само собой, не было никаких упоминаний о вампирах, доброжелательных или недоброжелательных, и о маленьких девочках, живущих в грязных норах, или кофеварках, переделанных для того, чтобы подогревать изготовленную на фабрике кровь. И все же, даже без всего этого — в начальной школе, когда я был ребенком, — мы кивали. Понимая. Соглашаясь, что в истории — до настоящего момента — произошло достаточно много вещей, которые могли заставить Сына Человеческого лить кровавые слезы. Забавно, что мы продолжаем плыть по течению. Забавно: все, что потребовалось для этого сегодня — некий кровосос и некая дурацкая сентиментальная песня.
Ладно, проехали. Бесполезно плакать над пролитой кровью. Уже бесполезно.
Глава 6. Паршивец Лугоши
Я пытаюсь.
Заметьте, какое слово я выбрал. «Пытаюсь». Это от слова «пытка».
«Пытаюсь». Я пытаюсь убить Исузу. Я действительно пытаюсь. Честное слово. После этого слезоточивого номера я чувствую, что наступил удачный момент. Если не для того, чтобы перекусить, то… ну, в общем, по крайней мере для того, чтобы избавиться от свидетеля моей… слабости. То, что она почувствовала жалость ко мне, к моим слезам — вот что меня сподвигло. Это спусковой механизм. Это последняя соломинка, которая сломала последнюю балку два на четыре дюйма. Вот!
Это твой смертный приговор, маленькая фабрика дерьма! Возможно, мне следует выразиться чуть более изысканно. Произнести это вслух. Громко, чтобы слова прозвучали не только в моей вечно перегруженной мыслями голове. Необходимо что-нибудь в таком духе, думаю я — как всегда, задним умом. Что-нибудь подлое и мерзкое. Что-нибудь такое, что позволит выстроить определенный визуальный ряд. За отсутствием зловещего музыкального сопровождения, которое должно вызвать определенный настрой в ожидании предстоящей сцены. На самом деле все, что вам требуется, дабы вызвать определенные ассоциации — это подходящий текст, произнесенный определенным тоном. Если нет ни реплик, ни призрачной музыки, ни манер, которые должны наводить на мысль о подвохе, вы получаете примерно следующее.