Далия Трускиновская - Ксения
— Сюда, сюда несите, тут уставьте! — раздался сверху звонкий голос. — Даша, дверь придержи!
И, видать, случилось что-то забавное — две женщины наверху рассмеялись беззаботно.
— Успокой смятенный дух и, крушась, не сгорай! — пропела полковница отчетливо и чистенько, как поют люди, не только имеющие голос, но учившиеся пению. — Не тревожь меня, пастух, и в свирель не играй!
Маша схватила Катю за руку, всем видом показав — слушай, слушай же внимательно!
Этой песни соседки не знали — выходит, была новая, модная, и ее следовало перенять. Чем-чем, а модными песнями в полковничьем доме можно было разжиться. Хозяин, Андрей Федорович Петров, водил дружбу с сочинителем, господином Сумароковым, а уж его песенок в Санкт-Петербурге только немой не напевал. Первой получала новинки придворная молодежь, пажи и кадеты, а несколько времени спустя всякий капрал мог пропеть о любовном страдании безутешного пастушка.
— Мысли все мои к тебе всеминутно хотят; сердце отнял ты себе, очи к сердцу летят! — радостно заливалась немудреной песенкой полковница.
— Я потом попрошу слова списать, — пообещала Катя.
— И для меня тоже, голубушка моя, — тут Маша не выдержала и снова съязвила: — Ишь, замужем — а такие песенки на уме! Другой заботы у нее нет! Деток бы завела — и не до песен бы стало.
— Да что ты разворчалась! — прикрикнула на нее Катя. — Иззавидовалась, что ли?
— Помяни мое слово — не к добру такое веселье, — сказала подруга и явно собиралась добавить что-то мрачное — да и замерла с полуоткрытым ртом.
Она вдруг ощутила присутствие этого «недобра», смутилась и поняла, что нужно бежать с полковничьего двора без оглядки, пока то, что нависло над домом, над растущими у стены кустами синели, даже над лошадью и телегой, на которых прибыло зеркало, не задело и ее ненароком…
* * *— А что мне на ум взошло! — заранее веселясь, рассказывал Александр Петрович. — Ввек не догадаешься!
И, желая подтвердить слова, копался на заваленном рукописями столе.
— Оду новую затеял? — спросил Андрей Федорович. — Брось! Твои песни лучше од. Вон и Анета с Лизетой подтвердят.
— Нам до од мало дела, — выглянув из-за веера, сказала хорошенькая Анета. — Вот коли ты, сударь, мне в балетном представлении роль сочинишь — это будет лучше всего!
Обе прелестницы, танцорки недавно открытого публичного театра, в его директоре, господине Сумарокове, души не чаяли. Писал-то он для театра трагедии, но после каждого увесистого и слезливого действа полагалось давать и небольшую комедию, и танцевальный дивертисмент. Или же танцевальную пьесу — про Амура и Психею, про суд Париса, про рождение Венеры. И, понятно, Анете хотелось быть как раз Психеей или Венерой, а не одной из дюжины нимф с гирляндами.
— Да как же сочинять-то? — развеселился Александр Петрович. — Ногам слов не полагается! А какие тебе антраша отбивать — это пускай мусью Фузано придумывают, на то его из Италии выписали.
— Этот придумает! Такую прыготню развел… — изъявила неудовольствие товарка Анеты, полненькая, но с поразительно стройными ножками Лизета. — И вертеж непрестанный, и суета бестолковая, а прежней тонности в танце уж и нет.
— Тебе бы все в менуэтах плыть, как при покойной государыне, — сделал легонькое такое внушение Александр Петрович. Намекнул, что ему более по душе новые итальянские веяния.
Гостьи несколько обиделись и укрылись за веерами. Андрей Федорович, скосив взгляд, видел только верхушки напудренных причесок, а о чем перешепнулись — не услышал.
Вольно же им обижаться, подумал Андрей Федорович, Сумароков дело говорит. И еще раз глянул — и встретил мгновенный взгляд Анеты.
Не первый это был взгляд такого рода…
К вниманию прелестниц Андрей Федорович привык — даже не обязательно было даме видеть его лицо, хватало услышать голос, чтобы возникали любопытство, тяга, прочие нежные чувства. Но Анета, бойкая, норовистая, что видно было и на сцене, но Анета!..
Как он притянул ее на незримой ниточке своего волшебного голоса, так она приковала его взгляд своим танцем. И тут уж ничего не поделаешь — дал ей Господь говорящие руки, говорящее лицо, говорящие глаза… Если бы он для нее оставался лишь голосом, а она для него — далекой фигуркой на разубранной сцене, было бы лучше для обоих. Но она сама искала встречи, и то, что брала с собой подругу, никого не обманывало.
Потому-то на душе у Андрея Федоровича было смутно.
Женившись смолоду и искренне любя жену, дожив примерным мужем до тридцати лет, уж настолько примерным, что даже батюшка на исповеди перестал про стыдное спрашивать, он сперва честно считал, потом принялся себе втолковывать, что его с Анетой двусмысленные беседы — лишь принятое в свете маханье, и, коли на то пошло, ведь не он за ней, а она за ним машет…
— Ты Лукиановы беседы читал? — спросил Александр Петрович. — Так я то же самое задумал на русский лад написать.
— Римские разговоры — на русский лад?
— Ну, не совсем на русский… — Александр Петрович, гоняясь за метким словом, даже прищелкнул пальцами, но слово не шло на ум. — Для нашей словесности разговоры мертвых…
— Я от тебя падаю! — воскликнула Анета. — Вот ты уж и в разговоры с мертвецами пустился!
— Не я — Лукиан! Вот представь — померли господин со слугой, на том свете очнулись, а еще того не разумеют, что они…
— В раю, что ли? — спросил Андрей Федорович.
— В аду! — поправила Анета. — У вас, у сочинителей, все господа нехороши. Куда же господину, как не в ад? А слуга — за ним.
— Да то-то и оно, что у Лукиана не рай и не ад, а Елисейские поля, — объяснил Александр Петрович. — Там, поди, иного дела душам нет, кроме как беседовать. Или вот я задумал, как там медик со стихотворцем встречаются…
— Куда как ты славен, монкьор! — перебила Лизета. — Да ты уморил меня!
И расхохоталась зазывно.
Анетина подружка всячески показывала, что неравнодушна к господину Сумарокову. Он подозревал, что на решительный приступ она не ответит отказом, но воздерживался — танцовщица жила с неким графом, который, проведав, распорядился бы попросту — подкараулить господина сочинителя поздно вечером да и попотчевать палками, дабы впредь был умнее.
— Ты, друг мой, ври, да не завирайся, — серьезно сказал Андрей Федорович. — Нам с тобой Елисейских полей не полагается.
— Да будет тебе проповедовать! Никто у нас нашей православной веры не отнимает, и сочинительство ее не поколеблет. Вон ты про Амура и про Венеру поешь — так что же, это грех? А наутро ты уж в храме Божьем на литургии поешь — так и то ведь не подвиг! Тебе за твое церковное пение деньги платят.