Рэй Брэдбери - Переселение душ
— Вот увидишь! — кричит он. — Мы им за все отплатим!
— Каким образом?
— Сегодня у нас сбор под кладбищенской сенью. Это будет многотысячное войско, и я пойду во главе. Мы выступим боевым порядком! Слишком долго о нас не вспоминали. Если мы расстались с жизнью, то им тоже не жить! Придешь, дружище? Я беседовал со многими. Присоединяйся к нам. Сегодня распахнутся ворота всех кладбищ, и неприкаянные хлынут на улицы, чтобы затопить равнодушных. Ты придешь?
— Да. Скорее всего. Но сейчас я тороплюсь. Мне надо кое-что отыскать… А потом, потом встану под ваши знамена.
— Лады, — говорит он; ты уходишь, а он остается под кронами деревьев. — Лады, лады, лады!
Теперь скорее в гору. Слава богу, ночь выдалась холодная.
Дышать тяжело. Впереди светится ночными окнами великолепный в своей простоте дом, где бабушка сдавала жилье и готовила еду квартирантам. В этом просторном, внушительном доме по воскресеньям устраивали праздники. Ты, еще ребенком, сидел на крыльце, глазея на взмывающие в небо петарды и брызжущие огнем шутихи; барабанные перепонки лопались от пороховых залпов, гремевших из латунной пушечки, а фитиль поджигал дядя Брион при помощи раскуренной самокрутки.
Трепеща от этих воспоминаний, ты начинаешь понимать, зачем мертвые поднимаются из могил. Чтобы увидеть хоть одну такую ночь. Здесь были росистые лужайки, где можно валяться на мокрой траве и мутузить друг друга кулаками, ловя сладостный миг настоящего, — завтра еще не подоспело, вчера давно улетело, а сегодня вечер наш!
А здесь, именно здесь — помнишь? В этом доме жила Ким. Светящееся окошко, выходившее на задний двор, — это была ее комната.
Распахнуть калитку — и скорей по аллее.
Крадешься к ее окну и явственно чувствуешь, как твое затхлое дыхание стелется по холодной траве. Когда туман рассеивается, можно разглядеть комнату: игрушки на узкой, мягкой кровати, до блеска натертый паркет вишневого дерева, а на нем пушистые коврики, будто спящие собачонки.
Вот и она. Устала, это видно по ее походке, но все равно садится и начинает расчесывать волосы.
Затаив дыхание, ты прижимаешься ухом к холодному стеклу и ловишь каждый звук; словно из морской пучины до тебя доносится ее тихое пение, почти что эхо, плывущее впереди напева.
Ты стучишься в окно.
Она даже не повернула головы — знай расчесывает волосы.
Тебе становится тревожно; стучишься опять.
На этот раз она опускает гребень, встает со стула и подходит к окну. Сперва ей ничего не видно: ты отступил в темноту. Тогда она вглядывается повнимательнее. Замечает неясные очертания там, куда не достает свет.
— Ким! — Сдерживаться больше невмоготу. — Ким! Это же я!
Ты подставляешь лицо свету. Она бледнеет. Нет, не закричала, но глаза расширились, а губы приоткрылись в испуге, будто в опасной близости ударила молния. Ее как отбросило.
— Ким! — зовешь ты. — Ким.
Она произносит твое имя, но ты не слышишь. Хочет убежать, но вместо этого поднимает раму и, всхлипнув, делает шаг назад, чтобы ты мог запрыгнуть на подоконник, ближе к свету.
Ты закрываешь за собой раму и, пошатываясь, стоишь на подоконнике, а она ушла в дальний угол и прячет лицо.
Надо бы что-нибудь сказать, но язык не слушается, и тут до тебя доносится ее плач.
В конце концов она собирается с духом.
— Полгода, — говорит она. — Шесть месяцев, как тебя нет. Когда ты ушел, я все время плакала. Никогда в жизни не лила столько слез. А теперь ты здесь, но этого не может быть.
— И все же я здесь!
— А зачем? Не понимаю, — говорит она. — Зачем ты пришел?
— Случайно. Кругом такая темень, я замечтался — сам не знаю, как это вышло. В моих мечтах была ты; пришлось вернуться к тебе. Ноги сами принесли.
— Тебе нельзя здесь оставаться.
— До рассвета можно. Я тебя люблю, как прежде.
— Не произноси таких слов. Нельзя. Мое место здесь, а твое — там, и мне сейчас страшно до одури. Прошло столько времени. То, что между нами было, над чем мы подшучивали, смеялись — это мне по-прежнему дорого, но…
— Мне от своих мыслей никуда не деться, Ким. Все думаю, думаю. Пойми меня, умоляю.
— Уж не жалости ли ты просишь?
— Жалости? — Ты отворачиваешься. — Нет, жалеть меня не надо. Ким, выслушай. Я могу приходить каждый вечер, мы будем болтать, как раньше. Если ты согласна выслушать, я все объясню, чтобы у тебя не было сомнений.
— Что толку? — говорит она. — Прошлого не вернешь.
— Ким, всего лишь один вечерний час. Или полчаса, в любое время, когда скажешь. Пять минут. Чтобы только тебя повидать. Больше ничего — это все, о чем я прошу.
Ты пытаешься взять ее за руку. Она отстраняется.
Зажмурившись, она произносит только одно слово:
— Боюсь.
— Чего?
— Меня всегда учили, что нужно опасаться.
— Как раз таких случаев?
— Да, наверное.
— Но мне только поговорить.
— Разговорами делу не поможешь.
Озноб мало-помалу стихает, она смелеет и успокаивается. Садится на краешек кровати, и с ее молодых губ слетает надтреснутый, старческий голос:
— Ну, если только… — Молчание. — Попробовать. Разве что на несколько минут, по вечерам, чтобы я к тебе привыкла и не страшилась.
— Как скажешь. Не побоишься?
— Постараюсь. — Она глубоко вздыхает. — Не бояться. Сейчас я к тебе выйду, только соберусь с духом. Жди у дома — хоть попрощаемся по-человечески.
— Ким, помни одно. Я тебя люблю.
Ты выпрыгиваешь из окна; за тобой опускается рама.
В темноте подступают рыдания, но не от печали, а от какой-то потаенной горечи.
По другой стороне улицы движется одинокий прохожий; ты его узнаешь — это он совсем недавно с тобой заговорил. Вид — не от мира сего, походка точь-в-точь как у тебя, он здесь чужой.
Тут рядом с тобой возникает Ким.
— Порядок, — говорит она. — Немного успокоилась. Кажется, даже не страшно.
Бок о бок вы идете под лунным светом, как не раз бывало прежде. Она направляет тебя в кафе-мороженое, вы садитесь у стойки, заказываете пломбир.
Ты разглядываешь свою порцию, украшенную фруктами и орехами, а сам думаешь: какое чудо, наконец-то сбылось.
Берешь ложечку, кладешь чуть-чуть мороженого на язык, умолкаешь и чувствуешь, что лицо у тебя погасло. Откидываешься назад.
— Вам плохо? — Бармен встревожился.
— Что вы, все нормально.
— Пломбир не понравился?
— Нет, пломбир великолепный.
— Вы хоть попробуйте, — говорит он.
— Расхотелось.
Отодвигая вазочку с мороженым, ты ощущаешь, как тебя захлестывает страшная пустота.
— Не хочется.
Ты сидишь очень прямо, глядя в никуда. Ну, как объяснить ей, что тебе не повернуться, что кусок не идет в горло? Как растолковать, что ты одеревенел, как бревно, скован в движениях и не ощущаешь вкуса?