Александр Пелевин - Здесь живу только я
Вновь Герман, и уже с искусственной плешью на голове, с надутыми щеками и в огромном сером пиджаке.
— Понимаете, в чем дело... Искусство, само по себе, вещь очень хрупкая. Даже египетские пирамиды рушатся. А что уж говорить об актах вандализма, когда на статуях рисуют всякие непотребные вещи или еще что делают нехорошее. Вот. Поэтому для того, чтобы оградить эти произведения искусства от порчи, мы решили заменить их копиями.
— Что это за копии? Из чего они будут сделаны?
— А вот в этом и заключается смысл нашего проекта. Мраморные статуи мы заменим надувными из суперустойчивого пластика. Они будут удобны в транспортировке и защищены от актов вандализма. Это будет просто и удобно – каждую ночь, когда сад закроется, работники будут сдувать их, а утром снова надувать.
— Прекрасная затея. Скажите, а во сколько это обойдется городскому бюджету?
— Не могу назвать вам точную цифру, но это намного выгоднее, чем содержать мраморные изваяния, давно отжившие свой век. Понимаете, наше время диктует свои законы. Нам нужна модернизация и внедрение инновационных технологий, и установка надувных статуй прекрасно вписывается в новое время. Впрочем, я не буду ходить вокруг до около, а просто покажу вам надувную Афину Палладу. Вот она. Смотрите, практически ничем не отличается от мраморной! Её можно ударить ногой, — Цементели ударил её, — но она не сломается, а отпружинит и вернется на свое место!
— Прекрасно, я в восхищении. Скажите, а куда отправятся те статуи, которые стояли здесь раньше?
— Статуи? Они... Не сомневайтесь, что они сослужат отличную службу нашему городу.
Герман нажал на кнопку «стоп».
Это он, Каневский, замер на экране в образе толстого чиновника от искусства. Это было пять лет назад – тогда все только начиналось, и он был молодым и дерзким. Сразу после этого первоапрельского выпуска он приобрел скандальную известность: руководство канала сначала хотело отстранить его от должности корреспондента, но затем, увидев небывалый рост рейтинга, сменило гнев на милость и даже выделило ему отдельную передачу.
Он провел рукой по подбородку и нащупал трехдневную щетину. Уже пять часов он сидел перед монитором и пересматривал все выпуски своей передачи. Только сейчас он стал замечать то, что, как ему казалось, было совершенно неуловимым для глаза – как меняются из года в год черты лица, как грубеет линия сомкнутых губ, как взгляд начинает приобретать жесткость и уверенность. Он сравнил себя в последних передачах с той записью, самой первой, и поразился тому, насколько сильно переменилось его лицо. А ведь он этого и не замечал. И окружающие тоже не замечали. Никто не видел этого, и изменения эти были едва видны, но все же это были разные лица разных людей. Почему так, спросил себя Герман, почему? Вплоть до недавних событий с увольнением в жизни не происходило никаких разительных перемен, которые могли бы сказаться на такой трансформации. Все эти пять лет жизнь его была пусть не размеренна, но постоянна: он снимал одну и ту же передачу, придумывал скетчи, совращал симпатичных особей женского пола, генерировал вокруг себя громкие скандалы и притягивал к себе взгляды тысяч и тысяч зрителей, возбуждая в них не только смех и обожание, но и раздражение, гнев, обиду. Он получал судебные иски, из которых всегда лихо выпутывался, был травим патриотическими организациями, но и сам не оставался в долгу: каждый выпуск его передачи был ударом врагу под дых, и зритель смеялся над ним вместе с Каневским.
Увольнение не вызвало в Германе ровным счетом никаких эмоций, и это тоже напугало его. Наверное, нахватался подобного отношения к работе у Петра, усмехнулся он.
Он затушил сигарету и вновь провел рукой по подбородку. Щетина неприятно кусалась и явно просила бритвы. Герман вздохнул и пошел в ванную.
Когда он уже собирался наносить на лицо пену, рука с баллончиком вдруг замерла. Герман остолбенел: из зеркала на него смотрело абсолютно чужое лицо.
Впрочем, если разобраться, это было его лицо.
Распухшее и заросшее, с фиолетовыми кругами под глазами – но это было его лицо, и Герман, широко раскрыв глаза, неотрывно следил за своим отражением.
Нет, это не второй подбородок. Это может быть все, что угодно, только не второй подбородок. Герман вытянул шею, и наваждение исчезло. Через несколько секунд он снова осторожно наклонил голову.
Господи, господи, господи.
Герман начал пристально разглядывать свое лицо. Что это, спросил он себя, неужели это прыщ? Да, это прыщ. И еще один. И здесь, прямо над верхней губой. И подбородок... Нет, вытяни шею, вот так, подними голову. Тогда его не будет видно. Но щеки, что делать со щеками? Они стали больше – да, они стали определенно больше. Щеки стали больше, а глаза – меньше. Нет, нет, только не это. Все, что угодно. Но только не это.
Он зажмурил глаза – и в темноте перед ним вспыхнуло то уродливое лицо, которое он видел сегодня у Петра с закрытыми веками.
Баллончик с пеной полетел прямиком в зеркало, и оно треснуло ровно посередине, расколов лицо на четыре куска – и тогда отражение стало еще омерзительнее.
Руки его задрожали. Он сел на краю ванной и почувствовал, как бешено колотится сердце. Колотится, точно колеса поезда в метро. В метро, где все эти люди. Все эти люди с такими же лицами, как и увиденное в зеркале. Как и увиденное в зеркале лицо. Его лицо.
Это просто болезнь, ничего страшного. Просто есть такая болезнь – она называется уродством, и все иногда бывают ей подвержены. В этой болезни, если разобраться, нет ничего смертельного – живут же с ней люди. Живут. Живут?
А может быть, все наоборот? Может быть, болезнь – это красота, и теперь Герман успешно излечился? Если так, то...
Если так, то лучше быть больным.
Герман с силой закусил нижнюю губу и вцепился пальцами в край ванны.
Только сейчас, усевшись и наклонившись вниз, он почувствовал складку на своем животе.
***
Уже вторую неделю Смородин работал в музее.
Быстрее стало бежать время, стал привычным ритуал открытия стеклянных витрин, пыль больше не въедалась в глаза. Больше не было ночных звонков в кабинете Фейха. Ночью Петр читал стихи – читал запоем, иногда проговаривая губами наиболее сильные строчки. Сборник он носил с собой, чтобы читать дома и в метро. Иногда, если Петр забегал на работу на час раньше, они беседовали с Грановским.
— А я сразу понял, — говорил Грановский. – Что вы не читали Фейха. Самым любимым стихотворением вы назвали то, которое первым выпадает в поиске. Я слышал по телефону, как стучали клавиши, когда вы набирали «Юлиан Фейх». Но я все равно взял вас на работу, потому что был уверен, что вам здесь понравится.