Джозеф Ле Фаню - Дом у кладбища
Посчитав, что Диллон забыл о своей договоренности из-за свинского беспутства, я склонился к другому пути. Я решил предоставить Стерка природе и обвинить во всем Наттера на основании показаний, которые Айронз под моим давлением подтвердил бы под присягой. Как оказалось, это был бы наилучший выход. Если бы Стерк умер, не сказав ни слова, а Наттера повесили как убийцу, вопрос сам собой навсегда бы закрылся и Айронз был бы у меня в руках.
Я рассмотрел дело с разных сторон. Риск я предугадывал с самого начала и заготовил множество ухищрений с целью добиться желаемого, однако все планы мои, один за другим, опрокидывала судьба. Даже сейчас я не могу с полной уверенностью сказать, не разумнее ли было дожидаться, пока Стерка не настигнет неизбежный, по мнению докторов, конец. Несмотря на все их рассуждения, у меня, повторяю, было предчувствие, что перед смертью он очнется и изобличит меня. Быть может, я совершил ошибку, но ошибка была предопределена, и тут уж ничего не попишешь.
Итак, сэр, вы видите, что мне не в чем себя упрекнуть, хотя все и рухнуло.
Услышав шорох за входной дверью, я понял, что разоблачен — Стерком или Айронзом — и что это пришли за мной. Если бы мне удалось прорваться, я бы сбежал. Шансы мои были невелики, но попробовать стоило. Вот и все. Невиновность лорда Дьюнорана я готов подтвердить под присягой, если это поможет его сыну, на протяжении моей жизни данное обстоятельство служило причиной многих ваших невзгод, милорд.
Лорд Дьюноран не произнес ни слова и только наклонил голову.
Заявление Дейнджерфилда относительно убийства Боклера было тщательно занесено на бумагу, а сам заявитель приведен к присяге. Пока составлялся документ, Дейнджерфилд расхаживал из угла в угол по каменному полу своей камеры, но, поставив подпись, внезапно обнаружил недомогание, лицо его разгорелось; могло показаться, что ему грозит припадок, но очень скоро он оправился и спустя пять минут выглядел точно так, как и в начале рассказа.
Оставшись наедине с надзирателем, Дейнджерфилд, пребывая в самом жизнерадостном и словоохотливом настроении, поделился с ним своими надеждами на помилование и попросил дать ему побольше бумаги, чтобы набросать к утру ходатайство, добавив:
— Полагаю, что при закрытии судебной сессии меня вызовут для оглашения приговора, это произойдет послезавтра, и прошение должно быть готово заранее.
Дейнджерфилд говорил с подъемом — как человек, с души которого свалилось тяжкое бремя. Когда ухмыляющийся страж с кустистыми бровями сжал узнику на прощание руку и пожелал удачи, тот остановил его у порога и, положив белую ладонь на его исполинское плечо, произнес:
— Я намерен выдвинуть довод, о котором они даже не подозревают. Я уверен в своей свободе, а вы что об этом думаете, а? — И Дейнджерфилд расхохотался. — Когда меня здесь не будет, вы не откажетесь последовать за мной? Честное слово, вы обязаны, сэр. Вы мне нравитесь, а если я вам не по душе, пошлите к чертям, но я вернусь и заберу вас с собой.
Они расстались весело, с непринужденными шутками, а утром надзиратель разбудил начальника тюрьмы в неурочный час и сообщил ему, что мистер Дейнджерфилд мертв.
Ночное ложе надзирателя помещалось прямо за запертой дверью камеры. Он навещал узника через определенные промежутки времени. В первый раз ничего необычного не наблюдалось. Это было спустя полчаса после того, как узник остался один. Мистер Дейнджерфилд (он предпочитал называться именно так) мирно дремал у себя в постели; он только приоткрыл глаза и слегка кивнул, словно желая сказать: «Я здесь», и вновь молча смежил веки.
Спустя три часа надзиратель вошел в камеру с зажженной свечой — и тотчас же отпрянул назад.
— В комнате было неладно, — рассказывал он. — Меня чуть с ног не сшибло, и я поскорей отскочил. Попробовал двинуться на шаг-другой — совсем невмоготу стало; свеча погасла, словно там дьявол сторожил. Я отшатнулся, окликнул узника, но тот не ответил. Тогда я выбежал, запер дверь, позвал Майкла, мы стали кричать вместе, но все без толку. Распахнули дверь настежь, я ринулся внутрь и выбил стекло, чтобы впустить свежего воздуха. Войти в камеру сразу было никак нельзя — пришлось дожидаться, а когда вошли, он лежал на кровати, будто спал, в ночном колпаке, подложив руку под щеку, глядя вниз, на каменные плиты, и хитро улыбался, словно ловко кого-то провел. Он был мертв — тело уже успело остыть.
Последовало дознание. Мистер Дейнджерфилд «выглядел очень успокоенным», говорится в старом документе, в постели он «казался спящим», «ладонь его была приложена к щеке, пальцы — к виску», лицо «слегка опущено, как будто он разглядывал что-то на полу», с «иронической усмешкой»; по моим предположениям, неизгладимый сарказм так и оставался на этой желтой маске.
Некоторые приписывали смерть сердечной болезни, другие усматривали причину ее во вредных испарениях из-под пола. Дейнджерфилд был мертв — вот все, что жюри присяжных могло сказать наверняка; в его смерти они увидели Промысел Божий. Надзиратель, полный суеверий, был страшно встревожен прощальными словами мистера Дейнджерфилда. Он обратился за советом к священникам и спустя несколько месяцев, проникшись глубокой серьезностью, стал чуть ли не аскетом. Я же думаю, что напутствие Дейнджерфилда было продиктовано той зловещей шутливостью, в которой его острый ум блистал подобно кладбищенским метеорам, когда ужасы и преступления занимали его больше всего.
Племянница тюремщика, по ее словам, хорошо помнила дядюшку, уже глубоким стариком, за три года до мятежа, тот поведал, что мистер Дейнджерфилд покончил с собой при помощи углей, тлевших в металлической грелке, которую он, жалуясь на озноб, у него выпросил. Дейнджерфилд заполучил грелку с целью лишить себя жизни, и грелка эта была забыта в камере на ночь. Он поместил ее под кроватью, дождался первого визита надсмотрщика, а потом заткнул своим плащом дымоход небольшого камина — единственное вентиляционное отверстие, через которое в камеру поступал воздух. Так он погиб от удушья. И только следующей зимой, растапливая камин, надзиратель обнаружил, что дымоход закупорен. Еще ранее у него зародились кое-какие догадки насчет грелки, но теперь все сомнения развеялись. Разумеется, он умолчал и о своих первоначальных подозрениях, и о позднейшем открытии.
Когда я слышу подчас о смышленых юношах, сбивающихся с пути истинного и безудержно предающихся соблазнам (добрые христиане молят Небо о том, чтобы их избежать), передо мной встает белоголовая фигура: я вижу высокий лоб и презрительную гримасу, из раскуренной возле плутонова огня трубки вьется дымок — и я вспоминаю тогда слова сына Сирахова: «И не есть мудрость знание худого, и нет разума, где совет грешников».[78]