Чак Хоган - Штамм Закат
Джони не услышала ничего, кроме уханья совы в отдалении. -Что?
— Не знаю. Какое-то... Какое-то гудение.
— Какое? Механическое?
— Возможно. Не знаю. Больше похоже на... Это почти как мантра на занятиях йогой. Ну знаешь, когда повторяют священные слоги...
Джони послушала подольше.
— Я не слышу ни звука, но... Ладно. Давайте так. У нас два варианта действий. Закрыть дверь и оставаться здесь, во всей нашей беззащитности, или же вывести всех наружу и мобилизовать их на поиски хоть какой-то помощи.
Оставаться в автобусе не захотел никто. Они и так провели в этой машине слишком много времени.
— А что, если это какой-нибудь тест? — принялся размышлять Джоэл. — Ну, знаете, некая развлекательная программа, суббота как-никак.
Одна из сопровождающих пробормотала что-то в знак согласия.
Это разожгло в Джони ответную искру.
— Отлично, — сказала она. — Если это тест, то мы их переиграем.
Они рядами вывели детишек и сумели построить их в несколько колонн, так чтобы каждый мог идти, положив руку на плечо ребенка впереди. Некоторые дети тоже признались, что слышат гудение, и попытались ответить на него, воспроизводя этот звук, чтобы другие тоже могли распознать его. Само присутствие звука словно бы успокоило детей. Его источник задавал им направление движения.
Трое сопровождающих, нащупывая дорогу своими тросточками, вели за собой колонны детей. Местность была неровная, но камни или какие-нибудь иные коварные препятствия все же не попадались.
Вскоре они услышали в отдалении звуки, явно издаваемые животными. Кто-то предположил, что кричат ослы, но большинство с этим не согласились. Звуки больше походили на хрюканье свиней.
Что это, ферма? Может быть, гудение издавал какой-нибудь большой генератор? Или какая-нибудь машина, перемалывающая по ночам корм?
Они ускорили шаги и вскоре натолкнулись на препятствие: низкий забор из деревянных жердей. Двое из трех поводырей, разделившись, отправились влево и вправо в поисках ворот или калитки. Вскоре калитка нашлась, и всю группу подвели к ней, а затем сопровождающие и дети вошли внутрь. Трава под подошвами их обувок сменилась обычной землей. Хрюканье свиней приблизилось и стало громче. Группа двигалась по какой-то широкой дорожке. Сопровождающие построили детей в более плотные колонны и зашагали дальше, пока не наткнулись на некое здание. Дорожка вывела их прямиком к большому дверному проему, открытому настежь. Они вошли. Подали голос. В ответ — ничего.
Группа оказалась внутри какого-то явно просторного помещения, заполненного контрапунктным разноголосым шумом.
Свиньи отреагировали на присутствие людей любопытствующим визгом, и это напугало детишек. Животные бились о стенки своих тесных загонов, скребли копытами по устланному соломой полу. Джони на ощупь определила, что стойла тянулись по обе стороны прохода. Пахло навозом и чем-то еще... куда более гадким. Пахло... как в покойницкой.
Они оказались в свиной секции скотобойни, хотя никому из них и в голову не пришло употребить именно это слово.
Для некоторых ребятишек гудение превратилось в голоса. Эти дети бросились вон из рядов — очевидно, в голосах им послышалось что-то знакомое, — и сопровождающим пришлось вернуть их в строй, иных даже силой. Вожаки опять по головам пересчитали свои колонны, дабы убедиться, что все на месте и никто не потерялся.
Джони участвовала в пересчете наряду с другими сопровождающими, и вдруг она тоже наконец услышала голос. Джони узнала его: голос был ее собственный. Это было престранное ощущение: звук рождался внутри головы, Джони словно бы взывала к самой себе, как бывает во сне.
Следуя зову этих голосов, они прошли дальше, поднялись по широкой наклонной плоскости и оказались посреди какой-то общей зоны; здесь запах покойницкой был еще гуще.
— Эй! — позвала Джони дрожащим голосом. Она все еще надеялась, что болтливый водитель автобуса наконец ответит им. — Вы можете нам помочь?
Их поджидало некое существо. Скорее, тень — сродни лунной тени во время затмения. Они почувствовали жар, исходящий от существа, и ощутили необъятность его фигуры. Гудение словно бы раздулось. Перестав быть назойливым отвлекающим шумом, оно до предела заполнило их головы, перекрыв главное из оставшихся у них чувств — распознавание звуковых сигналов — и погрузив всех, и детей и взрослых, в полубесчувственное состояние. В состояние, близкое к клинической смерти.
И никто из них не услышал мягкого потрескивания опаленной плоти Владыки, когда он двинулся им навстречу.
ПЕРВАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ Осень 1944 года
Влекомая волами повозка, переваливаясь на комьях земли и кучах слежавшегося сена, упорно катила по сельской местности. Волы были покорными и добродушными скотинами, как то свойственно большинству кастрированных тягловых животных; их тонкие хвосты, заплетенные косицами, покачивались синхронно, словно стержни маятников.
От постоянной работы с вожжами руки возницы были мозолистыми, задубевшими, словно их тоже выделали из воловьей кожи.
На пассажире — мужчине, сидевшем рядом с возницей, — была длинная черная сутана, из-под которой выглядывали черные брюки. Сутану охватывал черный пояс, выдававший в мужчине священника низшего сана.
И все же этот молодой человек в диаконском облачении не был священником. Он даже не был католиком.
Он был переодетым евреем.
Их нагонял какой-то автомобиль. Когда он поравнялся с повозкой на ухабистой дороге, стало ясно, что это военный грузовик, перевозивший русских солдат. Тяжелая машина обошла их слева и стала удаляться. Возница не помахал им вслед, даже голову не повернул хотя бы в знак признательности, — лишь подстегнул своим длинным стрекалом волов, замедливших ход из-за густого облака дизельного выхлопа.
— Не важно, с какой скоростью мы движемся, — сказал возница, когда гарь немного рассеялась. — В конце-то концов все прибудем в одно и то же место. Разве не так, отец?
Авраам Сетракян не ответил. В нем уже не было уверенности, что в словах, подобных тем, что произнес возница, может содержаться хоть какая-то правда.
Толстая повязка, которую Сетракян носил на шее, была не более чем уловкой. Он выучил польский язык достаточно хорошо, чтобы понимать его, но говорить на этом языке так, чтобы сойти за поляка, Сетракян по-прежнему не мог.
— Вас били, отец, — сказал возница. — Переломали вам все пальцы.
Сетракян оглядел свои ладони — изувеченные кисти рук совсем еще молодого человека. Пока он был в бегах, размозженные костяшки срослись, но срослись неправильно. Местный хирург сжалился над ним, сломал пальцы заново, а затем вправил средние суставы, после чего душераздирающий скрежет при сгибании пальцев — когда кость трется о кость — стал заметно слабее. Его руки обрели некоторую подвижность — даже большую, чем он изначально рассчитывал. Хирург сказал ему, что с возрастом суставы будут работать все хуже и хуже. Страстно желая восстановить гибкость пальцев, Сетракян целыми днями сгибал и разгибал кисти рук, доходя до порога переносимости боли, а порой и сильно переступая этот порог. Война отбросила темную тень на чаяния множества мужчин, покрыв мраком их надежды на долгую и продуктивную жизнь, но для себя Сетракян решил: сколько бы ни было ему отпущено, он не позволит, чтобы его считали калекой.
После возвращения он не узнал эту часть местности — да, собственно, с какой стати он должен был ее узнать? Его привезли сюда в закрытом поезде, в глухом товарном вагоне без окон. До восстания он, конечно, не мог покинуть лагерь, а потом — побег, блуждания в чащобах. Сетракян поискал взглядом рельсы, но их, очевидно, уже разобрали. Однако след, оставленный железнодорожным путем, остался — он заметным шрамом перерезал местность. Одного года явно мало, чтобы природа взяла свое и затянула этот рубец, свидетельство позора и бесчестья.
Перед последним поворотом Сетракян слез с повозки и попрощался с водителем, осенив его благословением.
— Не задерживайтесь здесь, отец, — предупредил возница, перед тем как понукнуть своих волов. — Мрак так и клубится над этим местом.
Сетракян некоторое время постоял, провожая взглядом лениво удаляющихся волов, а затем двинулся по нахоженной тропинке, уводящей в сторону от дороги. Он вышел к скромному кирпичному сельскому домику, стоявшему на окраине густо заросшего поля, где трудились несколько сезонных рабочих. Лагерь смерти, известный как Треблинка, был сооружен с расчетом на недолговечность. Его задумали как временную человекобойню, которая должна была работать максимально эффективно, а затем, исчерпав свое предназначение, бесследно исчезнуть с лица земли. Никаких татуировок на руках, как в Освенциме. Минимальное, насколько это возможно, делопроизводство. Лагерь был замаскирован под железнодорожный вокзал — вплоть до фальшивого окошка билетной кассы, фальшивого названия станции («Обер-Майдан») и фальшивого списка станций примыкания. Архитекторы лагерей смерти, создававшихся для целей «Операции Рейнхардт», спланировали идеальное преступление геноцидного масштаба.