Владимир Леский - Чёрный став
— А-я-я-я-яй!…
Да и как было не закричать! Ведь то была уже в самом деле настоящая ведьма, та самая, о которой рассказывала бабка Потачка: черная, патлатая, в лохмотьях, с горящими, как плошки, глазами!..
Ведьма, впрочем, тоже была, по-видимому, не из храбрых: она испуганно мотнулась от него в сторону, издав жалобное мычание, бросилась к раскрытой калитке и побежала по улице со всех ног…
На крик Синеноса выбежала из хаты Домаха, сама похожая на ведьму — в грязной рубахе, с растрепанными космами седых волос и искаженным яростью лицом.
— Чего орешь? — злобно набросилась она на мужа. — Какая чертяка тебя укусила?…
— То не чертяка, Домаха, — сказал Синенос, стуча зубами. — Тут была ведьма, та самая, что у Потачки…
— Бреши, бреши! Тебе спьяну только и мерещатся ведьмы!..
— Та нет же, Домаха, своими очами видал. Та самая, что Потачка…
— Заладил — Потачка, та Потачка!.. Твоя Потачка — старая бреховка! Она за ведьму приняла Любку-выхрестку, что уже с неделю шатается около Батурина. То она и была. Я уже это знаю. Она тут проходила, как к вечерне звонили…
— Ну? — удивился Синенос. — Так то — Любка?
— Эге ж!..
— Хм… — неопределенно промычал колбасник и, недоуменно пожав плечами, задумчиво проговорил:
— Так от то ж и я кажу, что черт всегда будет чертом, а ведьма — ведьмой. Только, если тут вмешается баба — так черта и не увидишь, а ведьма обернется сумасшедшей Любкой, тем дело и кончится…
Это было очень запутанное рассуждение, которое и самого Синеноса не удовлетворило. Он был сильно сконфужен тем, что поднял такой переполох из-за какой-то Любки. Ему нужно было выйти как-нибудь из этого неловкого положения, и он долго придумывал, что бы такое сказать, чтобы совсем уничтожить Домаху с ее победоносным видом. Он вытащил из штанов табакерку, набил нос табаком, чихнул — и только после этого, наконец, заговорил с самым независимым видом:
— Любка — Любкой, а то, что от иной бабы за версту чертом пахнет — так то уж настоящая правда! От что!..
— А, ты опять! — закричала Домаха, подступая к нему с кулаками. — Замолчишь ли ты, пидбрехач проклятый?…
— Та я не о тебе, Домахо, — возразил Синенос, уже струсив и выставив вперед, на защиту своего багрового носа, обе руки. — То я видал на дороге к Чертову Городищу Скрипицу та суховееву Марынку, та еще как! Скрипица на музыке играет, а она за ним телепается в одной рубашци, бесстыдница. Чудеса, Домаха!..
— Не обдуришь! Знаю тебя! — с обидным недоверием отозвалась Домаха. — Иди уже в хату, чертово быдло!..
Колбаснику досадно стало, что старуха не верила ему, когда он уже говорил настоящую правду.
— Я и не дурю! — упрямо сказал он. — Марынка, может, еще и не ведьма, только похоже на то, что будет ведьмой, и вот ты, Домаха — так уж самая настоящая чертова баба! У тебя и хвост под спид…
Домаха не дала ему договорить. Она как будто только этого и ждала: в ее руках тотчас же очутился увесистый ухват, самый тяжелый из всех, какими она орудовала у печи.
Об этом, конечно, Синенос в шинке Стокоза не рассказывал: только вспомнив об ухвате, он невольно засунул руку за спину и почесал неприятно занывшие плечи…
XIII
Тайна кочубеевского подполья
В ту ночь, о которой Скрипица и Синенос рассказывали такие странные и неправдоподобные вещи, Наливайко совсем не знал, что с собой делать. Ночь была такая, что и думать нельзя было о том, чтобы лечь спать, а Марынка, как назло, рассердилась в ушла в хату. Кто-то ей рассказал, что он провожал вчера Ганку Марусевич в лавку Стеси — она уж и подумала Бог знает что! А он шел с Ганкой только потому, что ему было по дороге. «Гордая дивчина! — думал он о Марынке. — Бог с ней совсем!..»
Весь Батурин давно спал; Наливайко прошел всю главную улицу — и не встретил ни одной живой души. В конце улицы серебрились и тихо шелестели у волостного правления высокие тополя, а за ними широко расстилались ровные поля, прорезанные двумя расходящимися в разные стороны дорогами — на Бахмач и в Конотоп. Наливайко, не глядя, свернул на конотопскую дорогу. Он вовсе и не думал о том, что ему придется здесь проходить мимо кочу-беевского сада; было уже поздно, Ганка, наверно, спала, а если и не спала, так ее все равно не вызовешь в такой час из дому. Да и не нужно ему было Ганки…
Однако, проходя мимо кочубеевского сада, он не удержался, чтобы не заглянуть через тын. Кочубеевский домик был с одной стороны освещен луной, с другой — тонул в темной тени, среди густых деревьев; в окнах было совсем темно. Но на крылечке, в теневой стороне, что-то белелось, словно кто-то там сидел в белом платье. «Может, Ганка?»
— подумал Наливайко, уже сидя верхом на тыне.
Он мягко спрыгнул в траву и пошел к дому, шагая через огородные грядки…
Ганка сидела на верхней ступени крыльца, пригнувшись своей полной грудью к коленям, подперев ладонями лицо. Это была одна из ее тихих минут, когда она вся погружалась в недоуменную, беспричинную печаль…
— То ты? — тихо сказала она, блеснув навстречу Нали-вайко своими выпуклыми, влажно засиявшими глазами.
Она поднялась, сошла со ступеней и, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, потянулась, выправляя грудь.
— Мать уже спит… — сказала она, смущенно улыбаясь.
— А я тут сижу одна, и мне чего-то сумно, аж плакать хочется…
Наливайко смотрел на нее и думал: кто лучше — Ма-рынка или Ганка? Ему даже досадно стало: и зачем только Бог создал так много «гарных дивчат»!..
— В саду страшно… — с казала Ганка, зябко передергивая плечами. — Я одна боюсь. Вчера пошла, а у става что-то булькнуло в воду, так я так испугалась, что меня всю ночь трясця била…
За углом кочубеевского дома стоял развесистый сто-литний вяз, под широкими ветвями которого сумрак был еще гуще и глуше. Ганка посмотрела туда, прислушалась — и вдруг вся насторожилась.
— Слыхал? — сказала она шепотом, кивая головой на тяжелую, окованную железом дверь погреба.
Наливайко знал, что в Батурине ходили слухи — будто в погребе под кочубеевским домом призраки каких-то, еще при Кочубее замученных узников гремели по ночам цепями и стонали от перенесенных ими пыток.
— То уже не в первый раз… — шептала Ганка, дрожа всем телом. — Мы с мамой слыхали той ночью…
За дверью в самом деле что-то звякнуло, потом послышался слабый гул, словно кто-то тяжко вздохнул или на пол упало что-то мягкое…
Наливайко был не из трусливых и ни в какую чертовщину не верил.
— А посмотрим! — сказал он, направляясь к погребу. — Идем, не бойся…
Ганка робко двинулась за ним.