Стивен Кинг - История Лизи
— Да, но уйти не могу.
- Люди думают, что много чего не могут, а потом неожиданно обнаруживают, что очень даже могут, когда оказываются в безвыходном положении, — говорит отец. Смотрит на ступни, розовые, словно ошпаренные. — А если ты сможешь добраться до Питтсбурга, я уверен, что мальчик, которому хватило ума обвести вокруг пальца мистера Холси историей о болезни Лу Герига и сестре, которой у меня никогда не было, сумеет раскрыть телефонный справочник на букву «Д» и найти телефон городского Департамента по социальной защите детей. Или ты сможешь покрутиться какое-то время в городе и найти что-нибудь получше, если не расстанешься с этими семью сотнями баксов. Ребёнку, если доставать из загашника по пятёрке или десятке, семисот баксов хватит надолго. Если не попадаться на глаза копам и не дать ограбить себя на сумму, большую той, что в кармане.
Я говорю ему вновь:
— Я не уйду.
— Но почему?
Объяснить я не могу. Отчасти это связано с тем, что почти всю жизнь я прожил в этом фермерском доме, в компании отца и Пола. Информацию об остальном мире я по большей части черпал из трёх источников: телевизора, радио и собственного воображения. Да, я ходил в кино и полдюжины раз бывал в Бурге, но всегда с отцом и старшим братом. От одной мысли о том, что я в одиночку должен шагнуть в эту ревущую неизвестность, душа уходит в пятки. Но что важнее, я его люблю. Не так просто и однозначно (во всяком случае, за исключением последних нескольких недель), как я любил Пола, но да, я его люблю. Он резал меня, и бил, и обзывал всякими словами, частенько терроризировал меня в детстве и отправлял спать с ощущением, что я маленький, глупый и никчёмный, но у этих плохих времён была и хорошая сторона: они превращали каждый поцелуй в золото, каждую похвалу, даже небрежную, в целую пещеру сокровищ. И в десять лет (может, потому, что я — его сын, его кровь) я понимаю, что эти поцелуи, эти похвалы всегда были искренними, всегда были настоящими. Он — монстр, но монстр, способный любить. Вот это и было кошмаром моего отца, маленькая Лизи: он любил своих сыновей.
— Я просто не могу уйти, — говорю я ему.
Он думает об этом (полагаю, думает, надавить на меня или нет), потом просто кивает.
— Хорошо. Но послушай меня, Скотт. С твоим братом я так поступил, чтобы спасти тебе жизнь. Ты это знаешь?
— Да, папа.
— Но если мне придётся что-то сделать с тобой, всё будет по-другому. Тебе будет так плохо, что я могу за это отправиться в ад, пусть даже ответственность ляжет не на меня, а на то, что сидит во мне, — его глаза в этот момент уходят от моих, и я знаю, он снова видит их, и очень скоро я буду говорить уже не с отцом. Потом он вновь смотрит на меня, и я в последний раз ясно вижу отца. — Ты не позволишь мне отправиться в ад, правда? — спрашивает он меня. — Ты не позволишь своему отцу отправиться в ад и гореть там вечно, несмотря на то что иногда я относился к тебе плохо?
— Нет, папа, — отвечаю я, и слова даются мне с трудом.
— Ты обещаешь? Именем своего брата?
— Именем Пола.
Он опять смотрит в угол.
— Пойду прилягу. Приготовь себе что-нибудь поесть, если хочешь, но потом не оставляй долбануло кухню в дерьме.
В ту ночь я просыпаюсь и слышу, что дождь со снегом барабанят по окнам сильнее, чем прежде. Я слышу треск где-то во дворе и знаю, что сломалось дерево, не выдержав намёрзшего на нём льда. Может, меня разбудил треск другого сломавшегося дерева, но думаю, что это не так. Думаю, я услышал его шаги на лестнице, пусть даже он и старался идти тихо. Времени остаётся только на то, чтобы вылезти из кровати и спрятаться под ней, хотя я и знаю, что это бесполезно, дети всегда прячутся под кроватью, это первое место, куда он заглянет.
Когда он входит в комнату, я вижу его ноги. Он по-прежнему босиком. Не произносит ни слова. Просто подходит к кровати и встаёт рядом. Я думаю, он постоит, как стоял раньше, потом, возможно, сядет на неё, но он не садится. Вместо этого я слышу, как он «крякает», обычно он это делает, когда поднимает что-то тяжёлое, коробку там или ящик, потом он встаёт на цыпочки, что-то шуршит в воздухе, слышится жуткий СКР-Р-РИП, матрас и пружины прогибаются посередине, с пола поднимается пыль, и остриё кирки, которая стояла в сарае, пробивает мою кровать. Замирает перед моим лицом, в дюйме от моего рта. Кажется, я могу разглядеть на острие каждое пятнышко ржавчины и полоски чистого металла, появившиеся в месте контакта с одной из пружин. Замирает на пару секунд, а потом снова слышится «кряканье» и жуткий скрип: он пытается вытащить кирку. Напрягается, но она сидит крепко. Остриё болтается у меня перед глазами, потом опять замирает. Я вижу, что его пальцы появляются ниже края кровати, и знаю, что он обхватил ладонями колени. Он наклоняется, с тем чтобы заглянуть под кровать и убедиться, что я там, прежде чем вновь вытаскивать кирку.
Я не думаю. Я просто закрываю глаза и ухожу. В первый раз после похорон Пола и впервые — со второго этажа. У меня только секунда, чтобы подумать: «Я упаду», — но мне без разницы: всё лучше, чем продолжать прятаться под кроватью и наблюдать, как незнакомец с лицом отца заглядывает под неё, чтобы найти там меня, загнанного в угол; всё лучше, чем видеть дурную кровь, которая взяла над ним верх.
И я падаю, но с небольшой высоты, пара футов, и, думаю, только потому, что я в это верил. Слишком многое в Мальчишечьей луне зависит от веры. Видеть в действительности означает верить, по крайней мере иногда… если ты не заходишь слишком далеко в лес, не начинаешь блуждать.
Там была ночь, Лизи, и я помню это очень хорошо, потому что впервые сознательно отправился туда ночью.
15
— Ох, Скотт, — прошептала Лизи, вытирая щёки. Всякий раз, когда он уходил от настоящего времени и говорил с ней напрямую, она словно ощущала удар, но мягкий, нежный. — Ох, как же мне тебя жалко. — Она смотрит, сколько осталось страниц… немного. Восемь? Нет, десять. Вновь склоняется над ними, после прочтения переворачивая каждую и укладывая её в утолщающуюся стопку на коленях.
16
Я оставляю холодную комнату, в которой тварь, надевшая на себя личину отца, пытается меня убить, и сижу рядом с могилой моего брата летней ночью, которая нежнее бархата. Луна плывёт по небу, как затёртый серебряный доллар, и хохотуны веселятся в глубине Волшебного леса. Время от времени (я думаю, из большей глубины) доносится ещё чей-то рёв. Потом хохотуны вдруг замолкают, но я догадываюсь, что-то уж очень их веселит, так что долго они сдерживать смех не смогут. И точно, они вновь берутся за старое… сначала один, потом двое, полдюжины, наконец, весь их чёртов Институт смешливости. Что-то слишком большое, чтобы быть ястребом или совой, бесшумно проплывает на фоне луны, какая-то местная ночная хищная птица, я думаю, обитающая только в Мальчишечьей луне. Я ощущаю все те ароматы, которые так нравились Полу и мне, но только теперь они пахнут прокисшим, прогорклым, обоссанной постелью; и кажется, если вдохнёшь глубоко, запахи эти проберутся в нос и зацепятся там. У подножия Пурпурного холма я вижу пляшущие желеобразные светящиеся шары. Я не знаю, что это, но мне они не нравятся. Я думаю, если они прикоснутся ко мне, то могут присосаться, а может, лопнут и оставят на коже язву, вокруг которой всё тут же начнёт чесаться, как после контакта с ядовитым плющом.