Александр Анин - Миллион миллионов, или За колёсиком
Вдруг Терёхин замычал и открыл мутные глаза. «Получилось!» — обрадовался Зубко и вылил ему на голову остатки воды из бутыли. Взгляд Терёхина стал более осмысленным. «Во!» — сказал он и попытался приподняться. Но не смог. «По-о… я-а… и-и-и…», — еле пробормотал он и махнул рукой куда-то в небо. «Извиняется, — усмехнулся Польских и, размахнувшись, сильно ударил Терёхина кулаком в ухо. — А вот так вот?!» Голова Терёхина безвольно мотнулась, следующий удар пришёлся в скулу. «Ты-и чео-о!» — возмущённо завыл Терёхин и снова сделал попытку встать. Польских с оттяжкой ударил его под дых; Терёхин закашлялся и свалился на пень. Его вырвало. Отдышавшись, он странным образом обрёл способность членораздельно говорить. «За что?!» — только и спросил он, ненавидяще уставившись на Польских. «За что-о, — с презрением протянул тот. — Скажи ему, Зуб, за что-о». Но притихший Зубко сидел молча, глядел в землю. «Ну нажрался нечаянно, — сквозь зубы оправдывался тем временем Терёхин, — с кем не бывает?» «Нажрался это хрен с ним, — наклонился к нему Польских. — Где твоё золото, гад?» Терёхин недоумённо вытаращил глаза: «Не нашли, что ли? Я не забирал. Зачем мне тогда было говорить?» — он явно не понимал сути предъявленной ему претензии. «Да не было там никакого золота! — прокричал Польских ему в лицо. — Не было! Пластмассовая у этой суки была спираль! Дешёвка, как она сама!» Терёхин часто задышал: «Сам ты сука, — проговорил, глядя Польских прямо в глаза — сам дешёвка. А она… она…» — тут он вдруг начал пьяно смеяться, повторяя время от времени: «Пластмассовая… ха-ха-ха… пластмассовая… ха-ха-ха-ха… пластмассовая…» — и всё смеялся громче и громче и смотрел на Польских, словно растапливал его стальные глаза бирюзовым светом своих. Тот на секунду зажмурился, будто от вспышки, и закричал, скаля зубы: «Ты чего ржёшь?! Смешно тебе?! Не смотри так, Трёха! Кончай ржать! Не смотри!» — и вдруг, принялся в такт словам бить Терёхина кулаками в лицо, слепо, куда попало. Тот пытался защититься, прикрыться ладонями, но при этом продолжал во всё горло хохотать, вскрикивая: «Пластмассовая! пластмассовая! пластмассовая!» А Польских всё бил и бил, превращая лицо Терёхина в один кровавый синяк, и, словно в забытьи, приговаривал: «Кончай ржать! не смотри! кончай ржать! не смотри!» Зубко не решался встрять, только просил: «Не надо, Поль! Хватит! Не надо!» И в какое-то мгновенье увидел, что рука Польских будто удлинилась и удлинённой этой рукой он несколько раз как-то по особенному ударил Терёхина в живот.
Смех Терёхина враз сменился жутким воем, как от нестерпимой боли, он схватился за живот, засучил ногами и вдруг замер, затих. Зубко понял, что произошло, запричитал тонким голосом: «Ой-ой-ой-ой», — и стал на коленях потихоньку отползать в сторону дороги. Польских словно почувствовал спиной, властно приказал: «Стоять!» Зубко замер. «Ко мне!» — скомандовал Польских. Зубко послушно подполз к пню. Терёхин, весь в крови, был без сознания, но дышал. Польских с ножом в руке склонился над ним. Потом повернулся к Зубко, протянул нож: «Теперь давай ты». Зубко молча замотал головой. «Я кому сказал, гнида!» — и Польских нацелил окровавленное лезвие ему в горло. Зубко затрясся, принял из рук Польских липкий от крови нож, и, отворачиваясь, пырнул Терёхина куда-то в грудь. От этого удара Терёхин неожиданно очнулся, открыл глаза и, глядя почему-то не на повторно занёсшего нож Зубко, а на Польских, очень тихо, но чётко произнёс: «Игорёк, не убивай. Я тебя люблю». «Мочи его, блядь!!!» — бешено заорал Польских. И от этого крика, как от удара кнутом, Зубко тоже закричал и что было силы несколько раз воткнул нож в Терёхина.
Потом они оттащили труп подальше от дороги и бросили в густом кустарнике. Всю дорогу до электрички Польских, как испорченная пластинка, повторял: «Вот так вот… вот так вот… вот так вот…». Оглушенный случившимся Зубко молчал. В вагоне его прорвало. «Как же мы теперь? — он трясся, бормотал на ухо Польских. — Трёху ж искать будут, найдут. Предки его, наверное, в курсе, что он с нами… И мужики там видели нас втроём. Хана нам, Поль, приплыли». На что Польских, клюя носом, отвечал: «Запомни, Зуб. Если что, надо сразу колоться, что мы вместе были. В натуре, ходили наш лагерь наведать. А он, как есть, отстал, нажрался. Мы его потом тащили-тащили, подзаебались и оставили на том месте у дороги. Сами — домой. А там что было, то мы не знаем. Не мы это его, понял? Не мы. На том и стой». С этими словами Польских уснул, будто его выключили. Зубко какое-то время смотрел в окно, потом задремал тоже.
Летом 90-го года Игорь Польских, заехав после третьей ходки по каким-то делам в Калугу, случайно встретит на улице Александра Зубко, тихо осевшего здесь после своей первой и единственной отсидки. Старые приятели обнимутся, завернут в гастроном, затарятся водкой, придут домой к Зубко. Его жена накроет на стол, украдкой как следует рассмотрит гостя (широкие плечи, хищное заострённое лицо, кирпичного цвета северный загар) и, чтобы не мешать, уйдёт с десятилетней дочкой к подруге. Польских и Зубко просидят долго, заполночь, рассказывая друг другу, как прожили эти двадцать восемь лет. О той истории заговорят лишь однажды. Польских, уходя, уже на пороге скажет: «Знаешь, Зуб, какая у меня кликуха среди блатных? Ещё с «малолетки». Спираль. Понял? Спираль, блин». И уйдёт.
Ни о чём таком ни Польских, ни Зубко в тот тёплый сентябрьский денёк не догадывались. Естественно, ничего не знал и не узнает об их последней встрече Мхов. Для него они так и остались — двое подростков, спящие бок о бок в подмосковной электричке. А тогда он, одиннадцатилетний, знал ещё меньше; отец, при всей его информированности, просто не был в курсе стольких подробностей. Но ему, подслушавшему разговор отца с матерью, хватило и этого, чтобы испытать жгучее, тошнотворное чувство: зависть, замешанную на страхе и отвращении. Лёжа в своей постели, он думал о том, что загаданная им для себя правильность не позволяет ему не только приблизительно испытать ощущения тех двоих, но даже хоть сколько-нибудь нарушить утверждённое общепринятое. Таким образом, он должен был постоянно страдать под тяжким гнётом своего задавленного, запрещённого «хочу». И эти страдания казались ему слишком горькой отравой в так нелегко достающемся сладком напитке любви. Так продолжалось до тех пор, пока он не нашел колёсико.
Ему тогда было одиннадцать лет, и он гулял с родителями в парке Сокольники. Стояла ранняя осень, деревья и кустарник уже начали желтеть, но было тепло, солнце приятно пригревало с синего неба. Родители неспешно шли бок о бок по немноголюдной аллее, о чём-то беседовали, а он, раскинув руки в стороны и жужжа, носился туда и обратно мимо них, изображал самолёт. В какой-то момент, закладывая очередной вираж, он заметил, как под кустом на обочине аллеи что-то ослепительно сверкнуло. Он подбежал к этому месту, нагнулся и увидел лежащее в жухлой траве маленькое колёсико не более пяти-шести сантиметров в диаметре, толщиной с палец взрослого человека. Колёсико выглядело совсем как настоящее: ребристый протектор из твёрдой чёрной резины туго охватывал хромированный обод, густо в два ряда посаженные тонкие хромированные спицы сходились в центре на блестящем золотистом диске с выпуклой втулкой посредине. Он поднял колёсико, оно было приятно прохладное, абсолютно новое и какое-то самостоятельное, что ли. В том смысле, что смотрелось не как потерянная деталь только что купленного, ни разу не пользованного игрушечного автомобиля, а как отдельная от всего прочего, вроде как специальная вещь. И в этом было что-то волнующе-тревожное. Он внимательно со всех сторон рассмотрел колёсико, потом засунул его поглубже в карман и побежал догонять родителей. Почему-то он не рассказал им о столь замечательной находке.