Маргарет Олифант - У открытой двери
— Мне пора. Боюсь, уже очень поздно. Я спущусь в долину тем же путем, которым пришел.
— Но со мной вместе. Я провожу вас, доктор.
— Не стану возражать. Я старый человек, а от волнения устаешь больше, чем от дела. С благодарностью обопрусь на вашу руку. Нынешней ночью это уже не первая услуга, которую вы оказываете мне, полковник.
В ответ я лишь сжал его руку, не в силах вымолвить ни слова. Не пожелавший расстаться с нами Симеон, который так и шел с зажженной свечой, вдруг опомнился, видимо, от звука наших голосов, и швырнул в кусты свой нелепый маленький светильник, словно устыдившись его.
— Позвольте взять у вас фонарь, он тяжелый, — предложил он священнику. И тотчас, резко встряхнувшись, вновь стал самим собой: скептиком, циником — вместо пораженного благоговейным страхом созерцателя, каким был только что.
— Я бы хотел задать вам несколько вопросов, — продолжал он. — Вы верите в чистилище, доктор? Церковь, кажется, не признает его?
— Сэр, — ответил доктор Монкрифф, — старикам, вроде меня, порой трудно сказать, во что они верят, а во что нет. Есть лишь одно, во что я верю — это во всеблагую любовь Господа.
— Но я считаю, что чистилище — на этом свете. Я, разумеется, не богослов…
— Сэр, — ответил старик, дрожа всем телом, — увидев своего друга у врат ада, я не стану отчаиваться и не усомнюсь, что его Отец и там возьмет его за руку, — если он будет рыдать, как тот.
— Не спорю, это очень странно, очень странно. Я не все понял, но не сомневаюсь, что дело не обошлось без человеческого вмешательства. А как вы угадали, кто это и как его зовут?
Священник нетерпеливо всплеснул руками, словно его спросили, как он узнал своего брата. — Вот еще, — сказал он по-простому, как говорят местные, и добавил более серьезно. — Как я мог не узнать человека, с которым я знаком лучше, не в пример лучше, чем с вами?
— Так вы там разглядели человека?
Доктор Монкрифф не отозвался, а лишь вновь махнул рукой, как бы совсем потеряв терпение, и пошел вперед, тяжело опираясь на мою руку. Мы долго шли, не говоря ни слова, пробираясь по крутым темным тропинкам, скользким от зимней слякоти. В воздухе почти не ощущалось дуновения, разве только очень слабое, чуть шевелившее ветки, шорох которых сливался с журчанием реки. К ней мы и спускались. Позже мы заговорили, но о незначительных предметах: о высоте воды в реке, о недавних дождях. Со священником мы расстались у его дома, на пороге которого стояла весьма обеспокоенная экономка:
— Ах, боже мой, отец, что, молодому джентльмену хуже?
— С чего ты взяла? Вовсе нет! Лучше, благослови его Бог! — ответил ей доктор Монкрифф.
Если бы на обратном пути, когда мы шли низиной, Симеон вновь стал изводить меня вопросами, я бы, наверное, сбросил его на скалы. Но он молчал, как по наитию свыше. На небе, проглядывавшем среди деревьев и несравненно более светлом, чем в прошлые ночи, кое-где слабо поблескивали звезды, выныривавшие из путаницы голых, черных веток. Как я уже упоминал, воздух в кронах был почти недвижен, оттуда доносился только легкий, мерный шорох. Но то был естественный звук — звук жизни, который нес с собою ощущение мира и покоя. Пожалуй, это походило на дыхание спящего, и я вдруг ясно ощутил, что и Роланд, должно быть, спит сейчас сладким сном, счастливый и ублаготворенный. Войдя в дом, мы тотчас поднялись в его комнату, где веяло отдохновением. Очнувшись от дремы, жена подняла голову и улыбнулась мне. «Ему намного лучше. Но как ты поздно!» — прошептала она, прикрывая ладонью лампу, которую поднесла к кровати, чтоб доктор мог взглянуть на больного. На щеках мальчика играл слабый румянец. Он проснулся, когда мы обступили его постель. В глазах у него мелькнуло счастливое полусонное выражение, какое бывает, когда ребенок радуется внезапному пробуждению и зажженному свету, как и тому, что сейчас можно будет снова уснуть. Я поцеловал его в лоб — влажный и прохладный. «Все в порядке, Роланд», — сказал я. Он взглянул на меня радостно, взял мою руку и, положив под щеку, тотчас уснул.
В течение нескольких ночей я до полуночи сторожил развалины, проводя самое темное время у обломка стены, с которым было связано столько волнений, но не слыхал и не видал ничего особенного — все шло своим чередом, в полном соответствии с законами природы. Сколько мне известно, впоследствии также ничего там не происходило. Доктор Монкрифф поведал мне историю этого малого, имя которого он так и не назвал. Я не спрашивал, подобно Симеону, как он его узнал. То был «блудный сын», безвольный, неумный, слабохарактерный малый, легко поддававшийся влиянию и, как говорится, «сбившийся с пути». По словам доктора, все, что мы слышали, произошло когда-то в жизни. Малый этот вернулся домой через день или два после похорон матери, которая служила скромной экономкой в старом доме, и, обезумев от горя, бросился на дверь. Он упал на пороге и, призывая мать, стал молить, чтобы она впустила его. Старый священник не мог говорить об этом без слез. Мне подумалось (помоги нам небо, мы так ничтожно мало знаем), что такая сцена могла каким-то образом запечатлеться в скрытом сердце природы. Не стану делать вид, будто понимаю это, но, когда в свое время эта сцена разыгрывалась вновь и вновь, она при всей своей жуткой странности, поразила меня своей механистичностью, словно невидимый актер не вправе был отступить от некоего канона и должен был сыграть все целиком, от начала до конца. Но более всего меня потрясло единодушие, с которым старый священник и мой сын отнеслись к этому непостижимому явлению. Доктор Монкрифф не испугался, как я и как все остальные. Для него то было не привидение, как не без пошлости рассудили мы все, а несчастное создание, которое он знал во плоти и узнал в новом, особом состоянии, и не усомнился в подлинности его личности. Точно так же отнесся к нему и Роланд. Душа в беде — если только этот голос из невидимого мира был душой, — нуждающийся в помощи, страдающий брат, которого необходимо было вызволить из беды. Он откровенно признался мне в этом уже после выздоровления. «Я знал, что отец найдет выход из положения», — были его слова. А ведь он уже был здоров и полон сил, и всякое опасение, что он превратится в истерика, страдающего галлюцинациями, счастливо миновало.
Я должен сообщить еще один любопытный факт, который, на мой взгляд, не имеет отношения к рассказанному выше, но за который очень ухватился Симеон, увидев в нем то самое человеческое вмешательство, которое он во что бы то ни стало хотел найти. Во время всех этих событий мы очень тщательно осмотрели развалины, но позже мы как-то проходили мимо досужим, солнечным воскресным полднем, и Симеон от нечего делать бездумно ткнул тростью в старое окно, до самого верха занесенное осыпавшейся землей. Страшно взволнованный, он спрыгнул вниз и позвал меня. Там мы нашли небольшую впадину, — ибо то была скорее впадина, чем комната, — скрытую поросшим плющом развалинами; в углу лежала охапка соломы, словно кто-то приготовил себе ложе для ночлега, на полу валялись хлебные корки. Кто-то тут жил, и совсем недавно, решил Симеон, а что этот незнакомец и был изобретателем тех таинственных звуков, которые мы слышали, в этом его нельзя было разубедить.