Дэвид Зельцер - Омен. Знамение.
Опять послышался голос секретаря, на этот раз в нем звучало беспокойство.
– Мистер Торн? – спросила она. – Извините, я не расслышала вас.
– Ничего, – ответил Торн. – Просто… будьте на месте.
Он отпустил кнопку, с ужасом глядя на священника.
– Я умоляю вас… – произнес Тассоне, едва сдерживая слезы.
– Что вам угодно?
– Спасти вас, мистер Торн. Чтобы Христос простил меня.
– Что вам известно о моем сыне?
– Все.
– Что вам известно? – строго переспросил Торн.
Священник задрожал, в голосе его чувствовалось крайнее волнение.
– Я видел его мать, – ответил он.
– Вы видели мою жену?
– Его МАТЬ, мистер Торн!
Лицо Торна стало жестким.
– Это шантаж? – тихо спросил он.
– Нет, сэр.
– Тогда что вы хотите?
– РАССКАЗАТЬ вам, сэр.
– Что рассказать?
– Его мать, сэр…
– Продолжайте, что там насчет его матери?
– Его матерью, сэр… была самка шакала! – Священник застонал. – Он родился от шакала. Я сам это видел!
Послышался треск, и дверь распахнулась. В кабинет ворвался солдат, за ним помощники Торна и секретарь. Торн сидел, не шевелясь, мертвенно-бледный. По лицу священника катились слезы.
– Здесь что-нибудь произошло, сэр? – спросил солдат.
– У вас был странный голос, – добавила секретарь. – А дверь оказалась запертой.
– Я хочу, чтобы этого человека выпроводили отсюда, – сказал Торн. – А если он когда-нибудь снова появится, посадите его в тюрьму.
Никто не шевельнулся. Солдат не знал, что ему делать со священником. Тассоне медленно повернулся и пошел к двери. Здесь он оглянулся на Торна.
– Уверуйте в Христа. Каждый день пейте кровь Христову, – грустно прошептал он и вышел.
– Что он хотел? – спросил один из помощников.
– Не знаю, – тихо ответил Торн, глядя вслед священнику. – Он сумасшедший.
На улице рядом с посольством Габер Дженнингс прислонился к автомобилю и проверял запасной фотоаппарат, отложив разбитый в сторону. Он увидел, как солдат сопровождает священника из посольства, и сделал пару снимков. Солдат заметил Дженнингса и подошел поближе, недовольно глядя на него.
– Вам недостаточно хлопот с этой штукой? – спросил он, указывая на аппарат.
– Хлопот? Их никогда не бывает достаточно, – улыбнулся Дженнингс, еще раз сфотографировав маленького священника, прежде чем тот исчез вдали…
Поздно вечером Дженнингс сидел в своей темной комнатке и разглядывал фотографии. Чтобы убедиться в исправности запасной камеры, он сделал тридцать шесть снимков с разной диафрагмой и выдержкой, и три из них вышли неудачными. Это был тот же дефект, что и несколько месяцев назад, когда он снимал няню на дне рождения в поместье Торнов. Теперь нечто похожее было на снимках со священником. Опять создавалось впечатление, что повреждена эмульсия, но теперь это было не на одном снимке. Брак задевал два негатива, потом шли два хороших кадра, потом опять точно такой же брак. Самым поразительным, однако, было то, что брак, казалось, преследовал определенного человека: странное мутное пятно зависло над головой священника.
Дженнингс вынул из проявителя пять фотографий и принялся рассматривать их вблизи. Два снимка священника с солдатом, два снимка солдата крупным планом и еще один, с удаляющимся священником. На последнем снимке пятно стало меньше, в соответствии с размерами самого священника. Как и раньше, этот брак напоминал какое-то свечение, но в отличие от пятна на снимке с няней оно было продолговатой формы и зависло над священником. Пятно походило на призрачное копье, готовое вот-вот пригвоздить священника к земле.
Дженнингс достал опиум и погрузился в размышления. В свое время он вычитал, что эмульсия фотопленки очень чувствительна к сильному теплу, так же, как и к свету.
Возможно, тепло, которое вырабатывается при чрезмерном волнении, прорывается через человеческое тело, и его можно заснять на пленку рядом с человеком, находящимся в состоянии сильного стресса.
Все это взволновало Дженнингса, и он стал рыться в справочниках, отыскивая самый чувствительный в мире образец фотопленки – номер Три-Х-600. Пленку начали выпускать только недавно. Чувствительность ее была настолько высока, что позволяла запечатлеть предметы, освещенные пламенем свечи. Видимо, она была также чувствительна к теплу.
На следующее утро Дженнингс купил двадцать четыре кассеты пленки Три-Х-600 и набор сопутствующих фильтров, чтобы испытать пленку на улице. Фильтры будут закрывать часть света, но пропускать при этом тепло, и он таким образом скорее обнаружит то, что ищет. Ему надо было найти людей в состоянии сильного стресса, поэтому он направился в больницу и скрытой камерой снимал обреченных на смерть больных. Результаты разочаровали его: из десяти использованных пленок ни на одном кадре не появилось пятна. Теперь стало ясно, что бы ни означали эти пятна, они не связаны с предчувствием смерти.
Результаты этой съемки несколько разрушили теорию Дженнингса, но он не упал духом, интуитивно чувствуя, что находится на верном пути. Вернувшись в свою темную комнату, он отпечатал еще несколько снимков с няней и священником на разной фотобумаге и исследовал каждое зерно этих отпечатков. При большом увеличении было видно, что там на самом деле присутствовало нечто, невидимое невооруженным глазом.
Всю последующую неделю мысли и время Дженнингса были заняты этим таинственным явлением. А потом он решил еще раз выйти на Торна.
Торн выступал на территории местного университета, на деловых завтраках, даже на фабриках, и все могли прийти послушать его. Посол был очень красноречив, говорил страстно и неизменно овладевал аудиторией, где бы ни выступал.
– У нас так много разделений! – выкрикивал посол. – Старые и молодые, богатые и бедные… но самое главное деление – на тех, кто имеет возможность, и на тех, у кого ее нет! Демократия – это равные возможности! А без равных возможностей слово «демократия» превращается в ложь!
Торн отвечал на вопросы и контактировал с публикой во время таких выступлений, но самым ценным являлось то, что он мог заставить людей поверить .
Эта страстность, на которую так охотно откликались люди, рождалась от отчаяния. Торн убегал от самого себя, пытаясь заполнить свою жизнь общественными делами, ибо растущее предчувствие чего-то ужасного стало преследовать его. Два раза в толпе, собиравшейся на его выступления, он замечал знакомую черную одежду священника. Торн не придал серьезного значения словам Тассоне: просто человек, религиозный фанатик, преследующий политического деятеля, сошел с ума, а то, что он упомянул ребенка Торна, могло быть простым совпадением. И тем не менее слова священника врезались в память. Ему пришла в голову мысль, что священник, возможно, потенциальный убийца, но Торн отринул и это предположение. Разве смог бы он куда-нибудь выходить, если бы все время думал, что в толпе его может ожидать смерть? И все же Тассоне был хищником, а Торн – жертвой. Он чувствовал себя, как полевая мышь, постоянно опасающаяся ястреба, кружащегося над ней высоко в небе.