Говард Лавкрафт - Зов Ктулху
В конце концов, я нанял на углу Восьмой авеню какого-то замызганного бродягу, приволок его в лавку, в которой имелось много льда, попросил хозяина доверять ему лед, а сам бросился на поиски поршня и механика, способного его установить. Это оказалось крайне непростым делом. Теперь уже я, подобно затворнику-доктору, сыпал страшными проклятиями, охотясь по городу за поршнем нужного качества и размера. Меня терзало чудовищное чувство голода, но нечего было и думать о еде в этой кутерьме бесплодных телефонных переговоров, напрасной беготни, лихорадочных метаний от конторы к конторе, от мастерской к мастерской. Я сновал по городу на автомобилях, я мчался в вагонах подземки, я без отдыха измерял шагами мили и мили улиц, и добился своей цели. Где-то к полудню я отыскал-таки фирму, готовую удовлетворить мои требования и выполнить заказ; около половины второго пополудни я вернулся в пансион, где умирал доктор Муньос, со всем необходимым и в обществе двух крепких и толковых механиков. Я сделал все, что было в моих силах, и надеялся, что успел вовремя. Но черный ужас оказался проворнее. В доме я застал небывалый переполох; сквозь хор перепуганных голосов прорезался густой бас -кто-то громогласно читал молитву. Вонь стояла исключительно мерзкая, и один из нищих испанцев, перебирая четки, заявил, что смрад исходит из-под запертой двери доктора Муньоса. Нанятый мною бездельник, как оказалось, принес лед всего лишь дважды, причем во второй раз выскочил из квартиры с громкими воплями, выпучив глаза, и бросился вон. Видимо, бродяга заглянул куда не следовало, за что и поплатился… Но, как бы там ни было, перепуганный бродяга вряд ли стал бы затворять за собой дверь; а теперь она была заперта. За дверью царила тишина, лишь изредка падали на твердое медленные тягучие капли. Подавляя ворочающиеся в глубине души скверные предчувствия, я предложил вышибить дверь. Но хозяйка пансиона принесла откуда-то согнутую проволоку и, орудуя ею, сумела отпереть замок. Мы заранее подняли оконные рамы и распахнули все двери в комнатах четвертого этажа. Лишь после этого, зажимая платками носы, мы отважились переступить порог этой проклятой комнаты. Сквозь окна ее, выходящие на южную сторону, били жаркие лучи послеполуденного солнца.
От распахнутой двери ванной тянулась полоса черной слизи, вначале к входной двери, а оттуда к столу, под которым собралась жуткого вида лужа. Уродливые карандашные каракули, будто наощупь начертанные слепцом, покрывали оставленный на столе листок, изгаженный той же неверной, елозившей по бумаге липкой рукой, поспешно выводившей прощальные слова. Далее слизистый след тянулся к кушетке, где и заканчивался тем, что описанию не поддается.
Я не способен, не смею говорить о том, что мы увидели на кушетке. Но я все же могу повторить то, что, дрожа как в лихорадке, разобрал на гадко липнущем к пальцам листке, прежде чем превратить его в пепел; что я с ужасом вычитал, пока хозяйка и оба механика, очертя голову, неслись прочь из этого адского места, чтобы дать бессвязные объяснения в ближайшем полицейском участке. Написанное в предсмертной записке казалось более чем неправдоподобным при свете яркого солнца, при поднимающемся от асфальта забитой машинами Четырнадцатой улицы реве грузовиков и шелесте шин автомобилей, врывающемся в окно, но я, признаюсь, поверил каждому слову – тогда. Верю ли я в это сейчас?.. Откровенно говоря, не знаю. Над некоторыми явлениями лучше не задумываться, чтобы сохранить здравый рассудок, поэтому лишь повторю, что с той поры ненавижу запах аммиака и чувствую дурноту, как только повеет холодом.
«Вот и конец, – корчились зловонные каракули, – лед кончился, этот парень заглянул и бросился наутек. С каждой минутой теплеет, и ткани больше не держатся. Вы ведь помните, что я рассказывал о силе воли, активности нервов и сохранении жизнеспособности тела после прекращения деятельности органов. Теория хороша, но до определенного предела. Я не предвидел опасности постепенного распада. Доктор Торрес понял это, и умер от потрясения. Он не перенес того, что был вынужден совершить. Получив мое письмо, он спрятал меня в укромном темном месте и выходил. Однако органы моего тела к жизни возродить не удалось. Доктору Торресу ничего иного не оставалось, как прибегнуть к моему методу искусственной консервации. Поэтому знайте: Я УМЕР ЕЩЕ ТОГДА, ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД!»
Фотография с натуры
Только не думайте, Элиот, будто я сошел с ума, у других бывают причуды похуже. Почему бы вам не посмеяться над дедушкой Оливера, который не желает садиться в автомобиль? Мне не нравится ваше проклятое метро, но это мое дело, да и на такси сюда добираться быстрее. Если бы мы приехали на метро, нам пришлось бы идти в горку от Парк-стрит.
Знаю, с виду я еще психованнее, чем был в нашу последнюю встречу в прошлом году, но врачи мне пока ни к чему. Хотя столько всего случилось, что, видит Бог, странно, как я не спятил. Только не устраивайте мне допрос третьей степени. Помнится, прежде вы не были таким любопытным.
Ладно, хотите знать, что произошло, не вижу причин, почему бы вам об этом не узнать. Может быть, вам даже нужно знать, потому что вы стали писать мне, словно огорченный отец, с тех пор, как я порвал с Клубом искусств и стал держаться подальше от Пикмана. Теперь он исчез, и я вновь стал время от времени заходить в клуб, но нервы у меня не такие, как прежде.
Увы, мне неизвестно, что приключилось с Пикманом, но и строить догадки я тоже не хочу. Вероятно, вы догадались, что я не зря порвал с ним и именно поэтому у меня нет желания задумываться о том, куда он мог подеваться. Это дело полиции – но ей не много удастся разыскать, судя по тому, что ей до сих пор неизвестно о старом доме в Норт-энд, который Пикман нанимал под фамилией Питере. Не уверен, что сам смогу найти его да я и пытаться не стану, даже при свете дня! Ну да, мне известно, боюсь, в самом деле известно, зачем ему был нужен этот дом. И я расскажу вам. Уверен, вам не понадобится много времени, чтобы понять, почему я не обратился в полицию. Там меня попросят показать дом, а у меня нет сил снова идти туда, даже если бы я помнил дорогу. Что-то там было такое теперь я боюсь спускаться в метро и (можете посмеяться надо мной) даже в подвал.
Надеюсь, вы понимаете, что я не бросил бы Пикмана по тем дурацким причинам, по которым его бросили вздорные старухи типа доктора Рейда, Джо Майнота или Розворта. Меня не пугает патологическое искусство, и, если художник гениален, как был гениален Пикман, знакомство с ним делает мне честь, неважно, какое направление принимает его работа. В Бостоне никогда не жил более великий художник, чем Ричард Аптон Пикман. Я говорил это прежде и говорю сейчас, и никогда не говорил ничего другого с тех пор, как он показал свою картину Обед упыря . Помните, тогда Майнот отвернулся от него?