Пит Рушо - Время Ф
— В этом весь вопрос. Со времен Семилетней войны возникло множество всяких течений мысли, по поводу того, как правильно избавиться от проклятия. Появилась куча религиозных фанатиков. Один, вон, старец Никита, до сих пор где-то в тайге грехи замаливает. Но что-то у него там не клеится уже двести лет.
Есть фармакологическое направление. Эти говорят, что надо химическим путем изменить состав крови, тогда всё наладится. Было множество самоубийств. Простых: противотанковая граната на пузо, и прощай, мама. Или сложных: разрезаться поездом на две половинки вдоль туловища. То есть, люди не сидели, сложа руки, думали, экспериментировали. Многих, кстати, всё вообще устраивает. Живут, не тужат. С недавних пор… э-э-э, с середины двадцатого века, пошли разговоры, что заклятие может снять потомок Яцека. Тогда стали поговаривать о Завещании Яцека. Что, мол, он-то знал, как обращаться с чертом. Что Яцек был таким экспертом в области, если можно так сказать, демонологической зоопсихологии. Что он по материнской линии родственник бен Бецалеля. Что он передал каббалистические знания своему сыну и прочее. Бросились разыскивать потомков. Ясное дело, нашли множество всяких самозванцев. А воз и ныне там.
— Ныне воз не совсем там. Потому что Баба Маня издохла. Временно, но, натурально, ей удалось издохнуть на длительное время.
— Совершенно верно, — сказала Борщиха, — но это, как я уже сказала, таинственный феномен. Наука, в моем, ха-ха, лице, разводит руками, пожимает плечами.
— А ты, Ганя, решила, что я потомок Яцека…
— Ну, ладно, Блюм.
— Не набивай себе цену? Ты это имела в виду?
— Иди ты к лешему.
— А-а.
— Бэ!
— Отстань, без тебя тошно.
— И отстану.
— Ребята, не кипятитесь.
— А он первый начал.
— Спать пора, уснул бычок.
На этом длинный разговор кончился. Блюм надел куртку и вышел в сад «до витру». Митя неосторожно посмотрел на яблоню, с ветки упал снег.
Разгоряченный Блюм вдыхал свежий морозный воздух. Звезды мигали в просветах облаков. Полная тишина накрывала всё вокруг: дом, яблони, заснеженный огород с темным остовом парника, чапыжник около дальней ветлы. Тишина накрывала необозримые поля, тонувшие в темноте, дальний невидимый лес и бледный огонек в неведомой деревне на краю горизонта.
«Значит я ей нужен… как аспирин больному гриппом. Как сантехник засорившемуся унитазу», — Митя топнул ногой, но топанье валенком по мягкому снегу получилось неубедительно, Блюм рассмеялся. «И хрен с ней, — подумал Митя, — сантехник, так сантехник. Эх, Ганя, Ганя. Зеленый крокодил». Он вздохнул и пошел в избу. Спать, спать. Он очень устал.
Мите снился мелкий-мелкий дождь. Он даже думал, что вот сейчас во сне появится Борщиха, рассказывающая про дождь, потом огонь в печке, потом Ганя, потом несчастный борщихин ребенок-минотавр, только наоборот: голова человеческая, а тело звериное. Но получилось не так. Митин сон получился другим.
Лопаты чавкали в мокрой неподатливой глине. Два крепких, немолодых уже человека, рыли под дождем глубокую яму, толкаясь спинами.
— Ну, скоро там? — спросил голос сверху.
— А чего торопиться, ваше высокоблагородие?
— А ты поговори мне, Розанов…
— Виноват.
— Вылезайте, живо.
К краю ямы подошел мичман. Юный, худой, невысокий. «А я представлял его другим», — подумал во сне Блюм. Мокрая несвежая рубаха облепляла тощую фигуру приговоренного. Он убрал прилипшую прядь со лба. Невыразительный взгляд серых глаз. Посмотрел на низкое небо, куда-то вбок. Передернул плечами: не томите, что ли. К нему подбежала пегая собака, черно-белый щенок переросток. Завиляла хвостом, ставя грязные лапы мичману на штаны. Ефрем Скобельцин пытался прогнать собаку, но безуспешно: «Фридрих-Вильгельм, прочь иди, прочь». Митя знал, что щенка зовут Фридрих-Вильгельм. Черная его часть считалась Фридрихом, белая — Вильгельмом. Подошел матрос. Ружейным шомполом ударил собаку по спине. Щенок убежал, взвизгнув и поджав хвост.
Матрос ушел, и сразу грохнул залп. Пороховой дым был повсюду, он стелился над самой землей, выплывая из мокрой травы. Окровавленный мичман, весь, как говяжья печенка, лежал, подвернув перебитую руку. Лекарь фон Штотс подошел, сел на корточки, склонил голову. Видна стала бычья шея фон Штотса под париком. Доктор вскочил, вид у него был растерянный. И убежал.
— Ироды, — ворча, появился все тот же Розанов.
— Ироды, — сказал он, и почти в упор выстрелил из ружья мичману в голову.
Дождь перешел в снег. Снег стал покрывать темную кровь на зеленой траве, страшную мичманскую рубаху и худое маленькое тело самого мичмана. Из снегопада вышла Ганя с молодым пегим Мухтаром. Она откусила зеленый фейхоа, посмотрела карими злыми глазами и сказала:
— Дурак ты, Блюм!
— Сама дура! — ответил Блюм и проснулся. Был бледный рассвет. Борщиха хлопотала возле печки. Окна запотели, и капли стекали по стеклу. Митя отлежал шею. В доме было прохладно и душно.
Они плотно позавтракали и отправились восвояси. Кот Васька вызвался их проводить. Он дошел с ними до ближних ивовых кустов, отвлекся на стаю чижей и забыл про Блюма и Ганю навсегда. А они пошли дальше, дальше, через поле, в низину, к лесочку. Дальше, куда-то вперед. С белого ясного неба неизвестно откуда посыпал мелкий морозный снежок, ветер с поля мел поземку, и их с Ганей неглубокие следы исчезали, как будто их никогда и не было вовсе.
По дороге в Москву они помирились. А что было делать. Ганя ничего толком не узнала у Борщихи про Блюма. Блюм просто был ошарашен всем этим, поездка ему тоже не прибавила ясности. Он так и не разузнал ничего про выходки ганиного папочки. А то, что он услышал от Борщихи и Гани ночью, при свете дня казалось каким-то невнятным призрачным ужасом. Блюм не знал, что с этим делать. И страдал. Они помирились. Блюм назвал это Версальским миром. Это был очень неудачный мир.
В Москве была слякоть, лужи, скрежет дворницких лопат по асфальту и реклама кока-колы, оставшаяся с лета, как воспоминание о далеком счастье.
На следующий день утром Митя увидел недалеко от своего колледжа знакомую фигуру декана факультета полезных убийств. Станислав Сигизмундович Кржевич шел с какой-то девушкой. Они держались за руки. Блюм пригляделся и обалдел: это была Пончик из исторического архива с Пироговки.
После занятий Блюм подошел к Кржевичу и не удержался:
— Как вы могли! Взрослый человек. Пончик этот.
— Митя, спокойно, — спокойно сказал Кржевич, — я же всё-таки иезуит, — и подкрутил несуществующий ус.
— Зато теперь… Митя, ты себе даже не представляешь…
— Я себе очень даже представляю.