Джозеф Ле Фаню - Любовник-Фантом (сборник)
— Он отлично поправляется, — заверил меня Симеон, — но предупреждаю вас, с этим мальчиком надо быть очень осторожным. Ни слова при нем о прошлой ночи.
Тут мне пришлось рассказать о своем последнем разговоре с Роландом и о немыслимом поручении, которое он на меня возложил. Симеон весьма встревожился, хотя и пытался отшутиться.
— Мы должны сейчас лжесвидетельствовать и поклясться, что изгнали духа, — откликнулся он. Но он был слишком добр, чтобы этим ограничиться. — Вы попали в очень серьезную переделку, Мортимер. Я не могу над этим посмеяться, как бы мне ни хотелось. Надо придумать, как выбраться из этого — ради вас, Мортимер. Кстати, — бросил он резко, — заметили ли вы куст можжевельника с левой стороны проема?
— Там был куст справа от двери. Я еще вчера подумал про себя, что вы ошиблись.
— Ошибся! — вскричал он с каким-то странным хрипловатым смешком, подтягивая повыше воротник пальто, словно пытаясь согреться. — Там нет никакого можжевельника ни слева, ни справа. Пойдите взгляните сами.
Уже поставив ногу на ступеньку вагона, он поманил меня пальцем и добавил на прощанье: «Вернусь вечером».
Когда я отошел от железнодорожной станции, где царила обычная предотъездная сутолока, еще больше подчеркивавшая диковинность моих собственных забот, я ничего особенного не испытывал по отношению к доктору. Недавнее удовлетворение тем, что его скептицизм был разбит наголову, сменилось мыслями о более серьезном и насущном. Прямо со станции я зашагал к домику священника, стоявшему на небольшой прибрежной равнине как раз напротив Брентвудского леса. Священник был из тех, каких немного встретишь в Шотландии: из хорошей семьи, отлично образован на шотландский лад, знал толк в философии, похуже — в древнегреческом, но более всего он был силен жизненным опытом и встречался в жизни чуть ли не со всеми выдающимися людьми, посетившими Шотландию. К тому же говорили, что он был очень основательным знатоком догматики — но не в ущерб терпимости, которой обычно отличаются люди пожилые и хорошие. Как человек старомодный, он, должно быть, размышлял о трудных вопросах философии меньше молодых теологов и не вдавался в тонкости Символа веры, но глубоко понимал человеческую натуру, что не в пример важнее. Встретил он меня с большой сердечностью.
— Проходите, полковник Мортимер, — сказал он. — Я тем более радуюсь вашему приходу, что вижу в этом хороший знак для мальчика. Ему лучше? Благодарение Господу! Спаси его и сохрани. Я прочел за него много молитв во здравие, а это еще никому не повредило.
— Они ему очень нужны, доктор Монкрифф, как и ваш совет.
И я рассказал ему всю историю, и более подробно, чем Симеону. Старый священник то и дело разражался сдержанными восклицаниями; когда я кончил, в его глазах стояли слезы.
— Как прекрасно! Рад услышать такое. Это не хуже, чем Берне, который пожелал спасения души одному… Но об этом не молятся ни в одной церкви. Ай-яй-яй! Так он хочет, чтоб вы утешили несчастный заблудший дух! Благослови Бог мальчика! Тут чувствуется что-то большее, чем может показаться с первого взгляда. А какова сила веры в собственного отца! Я напишу об этом проповедь, — тут старый священник бросил на меня встревоженный взгляд и поправился: — Нет, нет, не проповедь. Я напишу для детского журнала.
Я угадал его мысль — он подумал, вернее, испугался, что я подумаю, будто он собирается готовить надгробную проповедь. Как вы понимаете, от этой догадки мне не стало веселее.
Нельзя сказать, что священник дал мне какой-то совет. Да и что тут можно было посоветовать? Но он сказал: «Я тоже пойду. Меня труднее напугать, чем тех, кто меньше связан с миром незримого. И мне пора думать о том, что вскоре и я туда отправлюсь. Да и потом я человек далекий от предвзятости. Да, да, непременно пойду с вами. Кто знает, может, Бог просветит наш ум в нужную минуту, и мы поймем, что делать».
Эти слова принесли пусть слабое, но утешение. Во всяком случае, большее, чем все речи Симеона. Как-то не хотелось задумываться, отчего это так. Мысли мои были поглощены другим — моим мальчиком. Как я уже говорил, у меня было не больше сомнений в существовании горемычного духа, терзавшегося у открытой двери, чем в своем собственном. Он не был для меня привидением. Я знал его, он был в беде. Так я чувствовал, и так чувствовал Роланд. Когда я впервые услышал его голос, то было страшное нервное потрясение, но человек приспосабливается ко всему. Другое дело — как помочь ему, вот что было великой загадкой. Чем я мог быть полезен невидимому существу, уже не принадлежавшему к миру смертных? «Возможно, в нужную минуту Бог просветит наш ум, и мы поймем, что делать». Это очень старомодный способ выражаться. Неделей раньше я, должно быть, лишь посмеялся бы, хотя и добродушно, над наивностью доктора Монкриффа. Но в самом звуке этих слов, было великое утешение, не знаю, сознательное или бессознательное.
Дорога к деревне и станции лежала через долину, в стороне от развалин. Несмотря на яркое солнце, свежий воздух, красоту деревьев и плеск воды, умиротворявшие душу, я упорно думал о своем и, добравшись до верха лощины, не удержался и свернул к месту, вокруг которого кружили мои мысли. Как и весь мир, оно было залито солнечным светом. Разрушенный фронтон смотрел на восток, и солнце стояло в такой точке, что лучи его, падавшие прямо в дверной проем, как давеча свет фонаря, низвергались на мокрую траву, росшую сзади. Было в этом зрелище что-то надрывавшее душу: бесполезная дверь, символ тщеты, была распахнута навстречу всем ветрам, войти и выйти можно было, где заблагорассудится, и в то же время возникала иллюзия закрытого пространства. То был вход в пустоту, ненужный, не ведущий никуда. Зачем молить и просить, чтоб вас впустили в «никуда», и как можно не пускать в «ничто»? Непостижимо. Стоило задуматься, и голова шла кругом. Мне вспомнилось, что Симеон говорил о можжевельнике, и я улыбнулся про себя ненадежности человеческой памяти, даже если это память людей науки. Я ясно представлял, как свет моего фонаря падает на глянцевитую поверхность остроконечных листьев справа от двери, а доктор готов был биться об заклад, что куст рос слева! Чтобы удостовериться в своей правоте, я решил обойти территорию и увидел, что Симеон не ошибся — ни справа, ни слева никакого можжевельника не было. Меня это смутило, хоть то была второстепенная подробность, и, разумеется, дело было не в можжевельнике. Но как же так? На этом месте росла лишь куманика, подрагивавшая ветвями, да трава, доходившая до самых стен, — и никакого можжевельника. На миг я растерялся, но, впрочем, какая разница, в конце концов? Рядом виднелось множество следов, как будто перед дверью прошло немало ног, но, может, это были наши ноги? А вокруг все переливалось на свету, дышало миром и покоем. Как и в прошлый раз, я осмотрел и другие развалины — массивную, груду камней, оставшихся от старого дома. Трава рядом была примята, и кое-где попадались отпечатки ног, но, даже если так, это ни о чем не говорило. Я тщательно осмотрел остатки комнат, как и в первый раз, там было много грязи и обломков, высохших папоротников и куманики — нет, там никто не мог бы укрыться. Я рассердился, что, когда я выходил оттуда, навстречу мне попался Джарвис, разыскивавший меня, чтобы узнать распоряжения насчет лошадей. Я не знал, дошли ли слухи о моих ночных вылазках до слуг, но у него было весьма многозначительное выражение лица, и в этой многозначительности я уловил нечто такое, что живо напомнило мне мое собственное чувство, когда упивавшийся своим скептицизмом Симеон мгновенно лишился дара речи от удивления. Джарвис, похоже, был доволен тем, что его правдивость больше не могла быть подвергнута сомнению. Ни разу в жизни не говорил я ни с кем из слуг в таком повелительном тоне. Я отослал его — «прогнал, как собаку», рассказывал он потом в конюшне. Но постороннее вмешательство было непереносимо для меня в ту минуту.