Эдвард Бульвер-Литтон - Призрак
Виолу бросили в мрачную камеру дожидаться завтрашнего дня. Однако ей оставили ребенка, и Виоле казалось, что он понимает весь ужас происходящего. По пути в тюрьму он не плакал и не стонал, а смотрел своими ясными, широко открытыми глазами на сверкающие на солнце пики и свирепые лица служителей закона.
И теперь, в одиночестве темницы, он обвил руками ее шею и издавал какие-то непонятные тихие и сладостные звуки, как будто это был какой-то неизвестный язык утешения и небесного покоя. И поистине это был язык Неба! Милый лепет ребенка изгонял ужас из ее души и возносил ее ввысь; прочь от этой темницы, ввысь, туда, где радостные херувимы воспевают милосердие Всемилостивого, шептал этот ангельский голос. Она пала на колени и стала молиться. Губители всего, что украшает и освещает жизнь, осквернили алтарь и отреклись от Бога! В эти последние часы они отняли у своих жертв Священника, Святое Писание и Крест! Но Вера возводит в темнице самые возвышенные святыни, и ввысь, сквозь каменные крыши, скрывающие от них взоры Неба, поднимается лестница, на ступеньках которой резвятся ангелы и чье имя МОЛИТВА.
А там, в соседней камере, бесстрастно восседает в темноте безбожный Нико и постигает мысль Дантона, что смерть — это возвращение в ничто. В его душе нет ничего похожего на объятую страхом или смятенную совесть! Раскаяние — это эхо потерянной добродетели, а добродетель всегда была ему чужда. Приведись ему жить снова, он прожил бы точно такую же жизнь. Но страшнее смертного одра для верующего и отчаявшегося грешника тот пустынный мрак апатии, то видение могильных червей и крыс в склепе, то зловещее и отвратительное НИЧТО, которое в его глазах, глазах смертного, падает подобно темной пелене на вселенную, имя которой — жизнь. И все же, уставившись в пространство и жуя помертвевшими губами, он взирает в темноту, веря, что темнота пребудет вовеки!
— Место, место! Потеснитесь-ка еще в ваших камерах. Вот новая голова, назначенная палачу.
Тюремщик с лампою в руке ввел нового арестанта. Незнакомец дотронулся до его руки, сказал что-то шепотом и снял с пальца кольцо. Бриллиант ослепительно засверкал в свете лампы.
— Если вы цените каждую голову завтрашней партии в тысячу франков, то этот камень стоит более! — сказал незнакомец.
Тюремщик колебался: бриллиант ослепил его. О, Цербер! Тебя укротили, в тебе умертвили любовь, сострадание, жалость, одна скупость пережила все. Незнакомец одержал победу. Они прошли темным коридором и приблизились к двери, на которой тюремщик поставил роковой знак, который теперь стер, так как пленница получила отсрочку на один день.
Ключ заскрипел в замке, дверь приотворилась, незнакомец взял лампу и вошел.
XVIIВиола молилась. Она не слыхала, как отворилась дверь, не видала тени, упавшей на пол. Его власть и его магическое искусство исчезли. Но прелесть и тайна ее простого и благочестивого сердца не оставили ее в часы испытания и отчаяния.
Там, где Наука падает, как фейерверк с неба, куда она вторглась, там, где Гений увядает, как цветок в ледяном дыхании склепа, там Надежда детской души пронизывает сам воздух светом и невинность невопрошающей Веры покрывает могилу цветами.
Она стояла на коленах в самом темном углу, и ребенок, как бы подражая тому, что он не мог понимать, также склонил свое улыбающееся личико и опустился на колени рядом с нею.
Занони остановился, глядя на эти фигуры, освещенные спокойным светом лампы. Свет падал на облако золотистых волос, растрепанных и приподнятых над чистым высоким лбом; он освещал черные глаза, возведенные к небу и сквозь слезы светившиеся небесным огнем. Вся фигура Виолы излучала святость и трогательную женственность. Он слышал ее голос, едва различимый, — тот голос, которым говорит сердце и который достаточно внятен божественному слуху.
"И если я никогда не увижу его, — говорила она, — о, Небесный Отец, то позволь, чтобы любовь, которая не умирает даже по другую сторону могилы, служила бы ему и помогала в его смертной судьбе! Позволь, чтобы эта любовь парила над ним как живой дух, более прекрасный, чем все те, которые может вызвать его наука. О, какова бы ни была судьба их обоих, Создатель, сделай так, чтобы наконец, очищенные и возрожденные, хотя бы и через тысячу лет, мы снова встретились. Этот ребенок молится Тебе из глубины тюрьмы. На чьей груди заснет он завтра? Чья рука будет кормить его? Кто будет молиться за него?"
— Ты, Виола! Ты сама! Тот, от кого ты бежала, здесь, чтобы спасти мать и ребенка!
Она вздрогнула от этого дрожащего голоса и вскочила.
Он стоял около нее во всем блеске своей неувядаемой молодости и нечеловеческой красоты в этом жилище страха и в этот ужасный час как воплощение любви, которая может пройти через долины мрака и ревущие адские пропасти.
С криком счастия и восторга, какого, может быть, никогда не слыхали эти стены, она бросилась к нему и упала у его ног.
Он наклонился, чтобы поднять ее, она вырвалась из его рук. Он называл ее всеми нежными именами прошлого, она лишь рыдала в ответ. Виола страстно целовала ему руки, платье, но не произносила ни слова.
— Посмотри! Я пришел спасти тебя! Подними глаза, неужели ты не хочешь показать мне твое лицо? Или ты хочешь опять бежать от меня?
— Бежать от тебя! — сказала она наконец прерывающимся голосом. — О! Если мои мысли о тебе были несправедливы, если мой сон, мой ужасный сон, обманул меня, то станем здесь, друг около друга, и будем вместе молиться на наше дитя.
Затем она быстро выпрямилась, схватила ребенка, передала его на руки отцу и громко зарыдала.
— Я не ради себя... не ради себя бежала от тебя, но ради...
— Молчи! — сказал Занони. — Я знаю все мысли, которые твой спутанный и взволнованный ум не может сам выразить. Посмотри, как наш ребенок взглядом отвечает тебе.
Действительно, лицо этого странного ребенка, казалось, озарила безмолвная радость. Он как будто узнал отца, обнял его, прижался к его груди и, улыбаясь, глядел на Виолу ясными сияющими глазами.
— Молиться за моего ребенка! — печально сказал Занони. — Мысли души, с такими устремлениями, как мои, уже есть молитва!
Затем, сев рядом с нею, он стал объяснять ей некоторые святые тайны своего сверхъестественного существования.
Занони говорил ей о глубокой и святой вере — единственном источнике его чудесного знания, о вере, которая очищает и возвышает все смертное вокруг себя, о честолюбии, сферой которому служат не интриги и преступления земли, но святые чудеса, говорящие не о человеке, а о Боге, о чудесной силе, отделяющей душу от ее бренной оболочки, силе, которая дарует душе способность утонченного ясновидения, дарует ей крылья духа, с помощью которых она способна достигнуть любых сфер и миров. Он говорил ей о том чистом, строгом и дерзновенном посвящении, при котором Разум воскресает, пробуждаясь от смертного сна, и начинает воспринимать все существа и явления в их истинной сути, созвучной с Отчими принципами жизни и света, так что в своем собственном чувстве прекрасного воскресший Разум обретает свою радость; в ясности своей воли — свою силу; в своей любви к вечной молодости Бесконечного Творчества, сущностью и частью которого он, Разум, сам является, он находит средства, которые наполняют благоуханием бренную оболочку человека, освещают ее и обновляют в ней силы жизни с помощью божественной амброзии — таинственного сна.