Дмитрий Ахметшин - Ева и головы
И скалы, бывает, обрушиваются в море. Нож вошёл великану прямо в грудину, карлик отпрыгнул, широко расставляя руки и пытаясь заполучить себе немного пространства. На миг наступила тишина, а потом тишина взорвалась криками, и праведным рёвом, и причитаниями, которые постепенно переместились наружу, когда тушу великана выволокли пред господни очи.
— Смотри, — кричал кто-то, — вот источник всех бед! Источник скверны в твоей стране!
То, что было в прошлом Евой, вновь попыталось пошевелиться, но не смогло. Странные, безумные образы заполоняли сознание, они множились в нём, будто сорная трава на заброшенном поле. Много людей — гораздо больше, чем можно узнать за одну жизнь. Жилистые, тонкие руки, умение держаться, скрюченные, жалкие люди, которые вызывают только отвращение, отчаянное желание смыть их уродство кровью, потому что она, кровь — одинакова везде. Когда ты вскрываешь кому-то брюхо, королю ли, епископу, или распоследнему грешнику, воняющему ложью и дерьмом, ты видишь одно и то же.
Смыть кровью — или же утопить в огне.
Огонь уравнивает всех.
Эти же люди сейчас смотрят на тебя сверху вниз. Ты видишь фурункулы под их подбородками, содранные, синюшные костяшки пальцев. Впалые животы со следами чесотки под рубахами. Лица сливаются, вливаются в вереницу сотен тысяч таких же лиц, виденных ранее.
— Смотри, — со страхом сказал один, — какой гомункул.
Его товарищ избегал смотреть вниз. Он нервно вертел головой.
— Тот цирюльник говорил, что везёт мощи. Я не вижу ни одной.
— Мощи — не всегда кости, дурья твоя башка. Смотри вниз. Смотри… только постарайся не захлебнуться рвотой. Знаешь, кто это? Чьё это лицо? Это барон, гуляющий с косой.
— Да неужто?
Подошли ещё люди. Повозка покачивалась, будто опиралась не на колёсные пары, а на водную гладь.
— Барон, гуляющий с косой! — подбородок говорившего трясся от возбуждения. — Тот, от которого неверные бегут в страхе, побросав свои ятаганы. Это знак, братья. Символ нашей будущей победы. Вы что, не понимаете?
— Он сейчас не в состоянии держать в руках оружие, — осторожно сказал кто-то, и тот, кто говорил про символ победы, обернулся к нему и в ярости вцепился в воротник.
— Святые мощи, неверующий! Ужели ты думаешь, что святой Лука лично стоит на страже монастыря, в котором захоронен его прах? Сила гуляющего с косой будет в наших руках — этого достаточно, чтобы пройти всю аравийскую пустыню от края до края. Во имя гроба Господнего!
Крик десятка глоток заставил полог повозки надуться. Он, будто бесценное сокровище, будто лоскут Христовой плащаницы, передавался от человека к человеку, из уст в уста, не одна глотка подхватила его и вознесла в совокупном хриплом призыве, до края земли, до подземных сводов и корней вековечных сосен.
Ощущение чужих горячих ладоней под ключицами… если, конечно, остались они, ключицы, голова опустилась на грудь и сместившееся вновь зрение отозвалось вспышкой боли и недоумения — каково это теперь будет, жить с четырьмя глазами? Как осознать изменившуюся картину мира, когда ты, оказывается, помимо двух глаз обзавёлся ещё двумя — на животе, глаза под высоким лбом и над распахнутым, обвешанным нитками слюны, ртом?
И когда мир рывком устремился вниз — подняли и понесли, скандируя безумные, растерявшие всякое значение гимны, под бездушный солнечный свет, выжигающий обрывки мыслей — откуда-то из области живота исторгся безумный вопль, растерявший всякое сходство с человеческим голосом.
— И всё же, что за изощрённый ум мог такое сотворить, — услышало то, что когда-то было Евой, чей-то изумлённый, испуганный шёпот.
В жизни другой, новой, Евы это останется единственной на все времена загадкой — такой, с которой не смогут сравниться даже бесконечные вопросы Эдгара.
Эпилог
Когда человеческая лавина сошла дальше по тракту, где на горизонте вставал город с точёными башенками, повозка, про которую все позабыли, распахнула рот для одинокого путника. Свою лошадь он привязал к кусту жимолости, с полминуты смотрел, как мягкие губы срывают с веток жёлтые листья. Потом вздохнул и пошёл вперёд.
Ещё можно было расслышать крики: «Иерусалим! Вот он, благословенный город». Самозванное господне воинство называло так любое мало-мальски крупное поселение, которое встречалось на пути. Они взяли уже дюжину иерусалимов.
Путник — совсем молодой человек с подрезанными у шеи светлыми волосами и почти детскими чертами лица. На поясе не было ни меча, ни даже обычного ножа, только небольшой кошель да сумка из лосиной кожи. На груди — простой деревянный крест, говоривший о принадлежности к церковной братии.
У цирюльника была лошадь, но её, видимо, увели. Самого Эдгара хотели разорвать на части, но сумели отделить разве что голову от шеи. Пытались отпилить руку и оторвать ногу, но не довели до конца ни одно из этих кровавых дел. Обломок пилы из инструментария цирюльника торчал из его плеча; топор, которым, видимо, пытались отрубить ему ногу, забрали. Хороший инструмент всегда будет в цене.
Голова лежала здесь же, рядом — глаза закрыты, лицо, вечно дёргающееся, будто в лихорадке, впервые за долгое время (может, впервые в жизни) находилось в покое и даже выглядело умиротворённым. Август взглянул на изломанные пальцы на правой руке, перекрестил тело, неуверенно пробормотав короткую молитву. Кто знает, подвинет ли она хоть что-то в небесной его судьбе?
Девочка, конечно же, исчезла. Забравшись на один из окружающих тракт холмов, Август видел, как её уносили на плечах, передавая друг другу на вытянутых руках, так, что голова болталась из стороны в сторону… и каким-то образом понял, что это уже не та Ева, что говорила со смешным и немного озабоченным выражением на лице: «Представьте, если ноги у них вдруг превратятся в куриные лапы?»
Крик, хриплый, надрывный, на одной высокой ноте, как будто тревожное гудение в глубине осиного гнезда, превращался в голоса холмов, что перекрикивались, точно стая гусей, за спиной Августа.
Священник забрался в повозку, вдохнул застоявшийся воздух. Значит, здесь эти странные путешественники отбывали в ночь, чтобы достичь дня, и в день — чтобы добраться до ночи. Точно подводные, заросшие илом валуны, маячили на расстоянии нескольких шагов тюки с одеждой. От сундуков пахло болотом, ото всех, кроме одного. Насколько Август мог разглядеть, красное его дерево, только чуть потемневшее от времени, было богато изукрашено резьбой. Если той саранчой в человеческом обличие двигала жажда наживы, они могли бы начать своё обогащение отсюда.
Священник заметил на полу лампу; масло там ещё оставалось. Из сумки появились трут и огниво, и скоро на грязном, оплывшем стекле плясали пятна живого огня. Опустив фонарь между ног, так, что по стенам протянулись две огромных тени, Август принялся завязывать на верёвке-памяти узелки, за которые позже можно было уцепиться.