Марго Ланаган - Черный сок
Еще один приступ кашля, еще одна самокрутка — и Студень, похоже, очнулся; только не по-настоящему, а как зомби. Он открыл футляр «фьоре», разложил части и начал собирать красавицу — неуверенно, словно впервые. Я заботливо прикрыл футляр, чтобы дождь не замочил синюю бархатную подкладку.
Собрав винтовку и треножник, Студень навел оружие на просвет между колоннами. Я был рад лишний раз полюбоваться на «фьоре». Меня не удивляло, что он решил искать… э-э… утешения в созерцании надежного и красивого инструмента, идею которого гениальный Бенато сперва выволок из небытия на бумагу, а потом воплотил в металле и поставил на службу справедливости.
И тут…
Студень достал из кармана предмет, завернутый в фольгу. По той небрежности, с какой он его разворачивал, я сразу понял, что это не наркотики. Кое-что похуже: белая палочка, слегка светящаяся в сумерках. Мое тело, будто наделенное собственной волей, отпрянуло к стене.
Ему не требовалось зеркало. Очертив правильный овал от корней волос до кончика подбородка, он тщательно затушевал лицо. Белая пакость скрыла брови и щетину, окрасила кончики пальцев, оттенила поры и морщины. Тик вцепился в меня волком, мышцы превратились в камень.
А Студень уже вынул красный свинцовый карандашик — и доведенным до автоматизма движением сделал себе рот: гладкий, глянцевый, словно резиновая присоска. Как это обычно бывает, настоящий обезгубленный ротик оживил присоску ложью, наделил жуткой радостью. Я понял, что, если Студень на меня посмотрит, я обмочу штаны. Старые детские страхи терзали желудок: пузырилась шипучка, прыгала жареная треска. Все эти годы, бегство, мытарства, работа над собой — и вот, пожалуйста: я размазан по стене, словно клякса, а одна из этих тварей корячится в двух шагах от меня, во всем своем…
Дальше больше: Студень приладил нос. Это сразу изменило его движения, придало им ту отвратительную псевдо-непосредственность, что отличает всю их братию. Он поднялся — оп-ля! — и белое лицо воспарило надувным шариком, словно радуясь своему нежданному появлению — ба, а вот и я! Воздух со свистом ворвался мне в грудь — впервые за все это время.
Студень взмахнул руками, сбрасывая и одновременно выворачивая наизнанку защитный плащ. Пара неуловимых движений — и плащ раскрылся в пышный оранжевый комбинезон. Студень вошел в штанины, окончательно превратившись в знакомую до немого ужаса звездчатую фигуру. Потоптались по камню оранжевые ноги, зашевелились пальцы, поудобнее устраиваясь в перчатках, уверенно вжикнула молния — и Студень исчез, перескочил на следующую классовую ступеньку, где и было его истинное место. Он развязал рюкзак: там оказалось полным-полно клоунского инвентаря, упакованного хитро, чтобы предметы можно было «обнаруживать» в правильном порядке.
Он начал программу — и я сразу понял, что передо мной мастер высочайшего класса. Удивительно, что его зарубили на пробах. Видимо, в тот день ему особенно досаждал кашель. Жонглировал он так, будто все эти ножи, факелы и золотые булавы летали сами по себе, а его руки только одобрительно похлопывали их. Он кувыркался белкой, забегая вверх по отвесной стене, съезжая по балюстраде и делая сальто на перилах с такой беспечностью, словно далеко внизу раскинулся не каменный город, а страховочная сетка, которая была ему решительно не нужна. Он исполнил все дежурные пантомимы: и «обед из трех блюд», и «тесную машину», и «ошибку полицейского»; он перетекал из одной классической позы в другую, и мое тело отзывалось вспышками мышечной памяти, вколоченной в него годами изнурительных упражнений, только Студень, в отличие от меня, проделывал все без малейшего усилия, не задумываясь о цели. Ни одной паузы, ни одного неверного жеста.
Меня спасло то, что он не смотрел в мою сторону. Он выступал для других, невидимых зрителей. Эти зрители смеялись, когда он падал и делал вид, что ушибся; они плакали и сморкались в платки, когда он сидел в круге света на опилках, а одинокая скрипка завивала щупальца драмы вокруг опор шапито; они ревели от любви, когда он расцветал и сыпал перьями, завидев проходящую красотку. Я отлично знал этих зрителей. Они и за мной следили, пока я рос; они и мои взлеты и падения сопровождали аплодисментами и криками «браво!» Они не были настоящими людьми, ибо подобные зрители могут существовать лишь в воображении. Самыми громкими голосами отличались давно умершие персонажи — именно им я постоянно пытался что-то доказать и объяснить раз и навсегда.
Студень выгнулся и застыл, раскинув руки в финальной позе. Шорох дождя по каменным плитам напоминал далекий шум толпы, и клоун купался в этом шуме. Редкие волосы слиплись в сосульки, но оранжевый комбинезон был сделан из водоотталкивающего материала, и капли воды отскакивали от него стеклянными бусами.
Должно быть, он осознал, что я не хлопаю и не кричу от восторга. Обратив лицо к набрякшему небу, он спросил:
— Как, говоришь, тебя зовут?
«Правило номер один, — поучал Кентус Фрик за два дня до того, как его череп раздавило трамвайное колесо. — Если у твари красный нос, никогда не называй своего имени. Иначе затреплет и исковеркает так, что тебя при одном звуке будет тошнить. И уже ничем не поможешь. Лучше назовись Билли или Томми, переведи стрелки на других».
Я отлепил руку от холодной стены. По сравнению с летучей грацией Студня это была жалкая пародия на жест: вялое, неуклюжее движение по направлению к винтовке. Однако «фьоре» сказала «клац!» по-прежнему твердо: она держала боевой дух, даже если у стрелка дрожало сердце.
Прыгнул ли Студень одновременно с выстрелом? Было ли его последнее сальто в бездну намеренным завершением программы? Удалось ли ему и вправду остановить мгновение и зависнуть вместе с каплями дождя над рассеченной губой балкона, встретившись со мной глазами?
Шелестел дождь. Где-то внизу дребезжала и стонала карусель. Я повел плечами: тик потихоньку распускал когти. Клоун должен был приземлиться на церковном дворе, по эту сторону ограды. Снаружи заметить невозможно. И падения, при удачном раскладе, тоже никто не заметил.
Что ж, удачи мне не занимать. Я всю жизнь был везунчиком. Когда я укладывал «фьоре», руки почти не дрожали. А что им дрожать, когда рядом нет этой твари?
Я шел к выходу. Под каблуками хрустел нелепый инвентарь: булавы, шарики… На душе было спокойно, даже увесистый футляр не отягощал походки — я чувствовал, что при желании запросто сбегу по лестнице вприпрыжку. Спускаясь, я старался не думать об окровавленном грязном буффоне, который, может быть, сторожит внизу, чтобы огорошить очередной серией жутких ужимок.