Татьяна Корсакова - Проклятый дар
Рана была страшной. Теперь, когда туман немного рассеялся, стало совершенно ясно, что никакая повязка не поможет. Ася закусила губу, чтобы не расплакаться…
– Плохо… – Из складок юбки старуха вытащила кисет, достала из него какую-то высушенную траву, растерла в пальцах и получившимся порошком присыпала кровоточащую рану, а потом наклонилась низко-низко и что-то быстро зашептала.
Наверное, это был заговор. В Васьковке жила бабка, которая, по слухам, умела заговаривать хвори, как человечьи, так и скотинкины, сводить бородавки и зашептывать испуг и заикание. Васьковской бабке Ася не верила, а сейчас, когда вслушивалась в невнятное бормотание, вдруг до боли в сердце захотела поверить. Пусть бы случилось чудо, пусть бы этот порошок и эти непонятные слова помогли ее летчику, вырвали из загребущих лап смерти…
– Кровь нужна… – Старуха обернулась и уставилась на Асю серыми бельмами глаз. Гадюка тоже уставилась, и девушке вдруг показалось, что старуха видит мир змеиными глазами.
– Какая кровь? Чья?
– Твоя. – В костлявой руке блеснуло лезвие. – Жалко? – Тонкие губы растянулись в издевательской усмешке. – Если жалко, так и скажи, мне все равно. Он быстро помрет, не будет мучиться. Не на этом свете…
– Бери! – Ася протянула раскрытую ладонь.
– А ты отчаянная, девка. Он тебе кто?
– Он мне товарищ!
– Товарищ, значит. Ну, коли товарищ…
Ася не заметила, как лезвие полоснуло по коже, только вскрикнула от острой боли. Старуха прижала ее окровавленную ладонь к ране и снова что-то забормотала. Боль вдруг сделалась нестерпимой, небо над головой превратилось в синюю карусель, а по телу разлился холод…
* * *Новичок ему нравился. Петрович прожил на свете уже не один десяток лет и в людях научился разбираться безошибочно. У этого залетного парнишки, гладко выбритого, тщательно причесанного, аккуратно одетого, политого хорошим одеколоном, не было ни единого шанса задержаться в психушке надолго. Работа санитаром для такого лишь ступенька, перевалочный пункт между чем-то гораздо более престижным и интересным, такая вот незатейливая попытка продержаться на плаву в лихую годину. Случайный человек… И это, надо сказать, еще не самый плохой вариант. За годы службы Петрович успел насмотреться на всяких типчиков. В его личной классификации было несколько определений тем чудакам, которым вдруг взбрело в голову поработать санитаром в психиатрической клинике.
К первой относились вот такие – залетные и случайные. Иногда среди них попадались хорошие люди, иногда – полная шваль. Все, как в жизни, только острее и ярче. Они и были частью обычной жизни, несли ее отпечаток на одежде и лицах. И никогда не задерживались в больнице надолго, пережидали свои собственные сложные времена и уходили.
Ко второй и, пожалуй, самой беспокойной категории принадлежали студенты-медики. Эти разудалые ребята дежурили большей частью по выходным и ночами, работали без огонька, частенько из-под палки, а к пациентам относились с какой-то по-детски легкомысленной бравадой и еще не впитавшимся в кровь, но уже пустившим корни врачебным цинизмом. Иногда их приходилось крыть матом за безалаберность, иногда, особенно спокойными ночами, случалось пропустить с ними по рюмашке-другой, но положиться на них можно было почти всегда, потому что, Петрович это шкурой чувствовал, вместе с профессиональным цинизмом рождалось и другое, куда более гуманное чувство ответственности за вверенную тебе человеческую душу.
К третьей категории Петрович относил таких, как сам, старых псов, прикипевших к больнице с ее своеобразным укладом и странностями, воспринимающих жизнь вне больничных стен как что-то патологическое. Их было мало, можно пересчитать по пальцам одной руки, но с ними все казалось просто и понятно. Легко понять такого же чудака, как сам…
Имелась и четвертая, особенно опасная группа – идейная. Идеи были разными: когда патриотическими, когда патологическими. Главным патриотом больницы являлся главврач, молодой, пылкий, порой едва ли не более непредсказуемый, чем его пациенты. Иногда Петровичу казалось, что, резво взбираясь по служебной лестнице, этот еще зеленый и совсем неглупый парень потерял что-то очень важное, что-то такое, что не мог заменить даже очевидный профессионализм и искреннее радение за судьбы подопечных. Впрочем, такие мысли приходили к Петровичу не часто, только после пятой рюмки беленькой, а в спиртном во время дежурства он себя ограничивал. Три рюмки были его профессиональным максимумом, а четыре и пять – уже исключением из правил. Исключения и поблажки Петрович позволял себе редко, что бы там про него ни говорили, свою норму он знал и однажды установленные рамки нарушал нечасто.
Со случайными людьми, студентами и патриотами можно было мириться. Те, кого Петрович по-настоящему не любил и опасался, стояли особняком и, по большому счету, мало чем отличались от пациентов больницы. Эти оказывались в стенах лечебницы не по велению души, не из-за жизненных обстоятельств и не из-за профессионального долга, а из-за патологического любопытства, дикого желания с головой погрузиться в чужой безумный мир, получить драйв. Драйв – вот как назывался алчный блеск в их глазах, подрагивающие руки и выражение животного нетерпения на лицах. Таких Петрович обходил стороной, отказывался даже от халявной водки, потому что чуял в них особенную мерзкую червоточину и не хотел мараться.
Новичок поначалу показался ему таким же, нетерпеливо-жадным до чужого страдания, но лишь в первое мгновение. Уже совсем скоро, знакомя парня с устройством больницы и зачитывая бесчисленные служебные инструкции, Петрович понял, что, возможно, впервые в жизни ошибся в классификации. Новичок был нормальным. Вот просто совершенно нормальным: в меру сочувствующим, в меру человечным, в меру брезгливым, в меру любопытным. В этой сбалансированности таилось даже что-то странное, но червоточины не было однозначно. Может, потому он и дал слабину, попытался объяснить новичку чуть больше, чем объяснял его предшественникам. Особенно про Алену Михайловну… Вот просто до боли захотелось, чтобы пацан понял, что она не обычная пациентка, что с ней нужно иначе: без лишнего нажима, с уважением и с терпением. Никому раньше Петрович не рассказывал ее историю, не спорил с теми, кто считал ее в чем-то виноватой, не поддакивал тем, кто называл ее бедной девочкой и жалел из профессиональной солидарности. Он просто выполнял свою работу и, как мог, пытался оградить Алену Михайловну от внешней грязи. А теперь вот нарушил собственные правила, посвятил в чужую беду совершенно незнакомого мальчишку. Может, зря? Время покажет…