Александр Етоев - Пещное действо
Капель не было, зачем он придумал капли?
– …Помню, в Эдессе. Какие там были птичьи рынки! Ах какие! Вот у тебя тоже лицо птичье – ты кого больше любишь? Канареек? Скворчиков? Я – голубей. По мне – лучше голубка птицы нету. Голубок, он свой, он родной, гу-гу-гу-гу – голос какой, а? От него домом пахнет. Я же все так – там, здесь, Тигр, Хоросан, Басра. Перекати-камень как говорится. Или у вас не камень?
– Перекати-поле.
– Заговорил, заговорил, родной. А то все молчит, молчит. Ожил, значит. Это хорошо. Так поле, говоришь? Вот-вот, поле. Но камень лучше. Перекати-камень мохом не обрастает. Вот вы, Александр Михайлович, родом из иудеев? Это хорошо. Это значит – хорошая кровь, крепкая. А к голубкам вы относитесь, извиняюсь, как?
– …Вон тот, с венчиком, это Шакар. А здесь у меня Дервиш. А этот – Амор Фати. Смотри – открываю клетку. Эй, Аморка, лети! Не летит. Не хочет лететь Аморка. Что толку лететь? Это все равно как бежать от смерти. Беги, не беги, все равно догонит…
– …А вот мы сейчас винца. Утро уже. Утром винца – для души полезно. А то какой-то ты не веселый, Александр Михайлович. Вы что пить будете? Кларету хотите? Хересу? Ай, какой у нас херес! Илла лахо, какой херес. Пойдемте…
– …В погреба! В погреба! Погреба мои покажу. Вы таких погребов еще не видели. Ручку извольте. Слабы вы еще, слабы. Вот я вас под ручку и поведу. Праздник сегодня, Александр Михайлович. Гости будут. Стол будет. Сынок мой сегодня женится. Владик мой…
– …Стойте! Тихо! Вроде, зовут. Александр Михайлович, вы меня тут пока подождите. Я скоро. А потом – погреба. Кларет. А вы тут пока с голубками…
Зискинд медленно приходил в себя. Голова была уже ясная, только в ноги словно свинца налили.
Кишкан ушел. Дверь осталась полуоткрытой. Зискинд пожал плечами. «Беги, не беги…» Закудахтал в клетке шелковый Амор Фати. Зискинд подошел к клетке, тронул медную нить, и та запела на поднебесной ноте. Голубок повернул голову и доверчиво посмотрел на Зискинда. Красная точка крови застыла на его плоском зрачке.
Зискинду стало не по себе. От птичьего взгляда и от чего-то еще, что волнами накатывало на сердце. Словно он забыл что-то важное, важнее чего не бывает… Он стал перебирать в памяти слежавшиеся мертвые зерна. Книги? Не то. Дом? Нет его, теперь уже нет. Жизнь? Смерть? Может быть… Нет, вряд ли. Тогда что?
Зискинд отвернулся от клетки.
Зачем они здесь? ОНИ? Кто – ОНИ? Этот человек, который меняется, как полосы на раскаленном металле? Который легко, как щепки, перебрасывает мостки от настоящего к прошлому? Кишкан?
Он обвел глазами странную, неправильной формы, комнату, которую трудно было назвать жильем. Скорее уж какая-то голубятня, хотя и на голубятню она была не похожа. Птичья тюрьма с одиночными клетками-камерами. С птицами, которые не хотят улетать. Amor fati!
Зискинд сделал шаг к двери, прислушался. Никого не слышно. Свинца в ногах он больше не чувствовал. Он подошел к двери, не раздумывая, открыл и увидел захламленную, с кисловатым запахом сырости ротонду со стекающими из-под грязного стеклянного колпака тонкими ручейками света. От ротонды лучами расходились три коридора. Над арками, которыми они начинались, виднелись три одинаковых картуша, с которых из-под вековой пыли проступали силуэты гербов.
Зискинд замер, не зная, в какой коридор сворачивать. Потом подумал, а не все ли равно, и решил повернуть налево.
Его остановила скрипучая песня крыльев. Волна упругого воздуха окатила шею, потом лицо. По полу замелькала тень, он посмотрел вверх и увидел над головой птицу. Голубь уже не метался, справившись с первой робостью, а летел прямо и ровно, за кругом делая круг и по неторопливой спирали опускаясь ниже и ниже.
И от легких этих кругов, и от света, который делал белыми и прозрачными крылья, Зискинд внезапно почувствовал, как тело его наполняется легкой силой, и в сердце нет больше ни холода ни тепла, есть только легкий жар, и сам он знает, что ему надо делать.
Голубь сделал последний круг и пропал под аркой, которая уводила вправо. Зискинд двинулся следом. Стены, вдоль которых он проходил, были наглухо затянуты тяжелыми прямоугольниками шпалер. Было темно, но краски на ткани, словно чувствуя его приближение, начинали медленно тлеть, наполнялись фосфорным светом, картины на глазах оживали, заманивая, затягивая в свою опасную, призрачную и одновременно настоящую жизнь.
Рваные морщины холмов, налезающих один на другой. Простой стол среди поля, к краю поля подходит лес, вдали башенки, башни, покосившаяся голова храма.
За столом человек, одетый дорого и нелепо. Капли масла отсвечивают в усах, пальцы зацепились за блюдо с истерзанной бараньей ногой, человек молод и пьян. На добром лице улыбка. Глаза смотрят на Зискинда.
Зискинд его не знает. Лицо худое, нос острый, усы кольцами…
Зискинд вздрагивает, он узнал. И человек его тоже знает. Он кивает Зискинду по-приятельски, он его приглашает за стол – вот и место рядом пустое, и вино налито, и чем закусить Бог послал. Ждут гостя, давно заждались, подсаживайся, жалеть не будешь, веселье-то у нас какое, смотри.
Но Зискинд видит не стол, он смотрит на близкий лес, он видит, какими плодами украшены голые пики деревьев, он видит белые лица, выпученные от страха глаза, обвисшие плети рук.
Колья, мертвый лес кольев и на каждои по мертвому человеку.
Он смотрит на этот праздник, уходит, закрывает глаза, слышит вдогонку хохот, бежит…
Другая картина. Человек на коленях, спиной к нему, плечи сгорблены, лица нет, перед ним женщина, она спит. Тень от облака закрывыает ее лицо.
Зискинд проходит мимо, он слово дал – не смотреть. Слово дал…
Человек поднимает плечи, спина натянута, словно чувствует занесенный нож. Голова поворачивается. Профиль льва. Еще поворот. Гордость, ярость, притворство, хитрость, яд, неправда, смирение, любовь… Радуга. Человек на ногах, смотрит прямо: лицо у него лисье. Худое, острый нос, усы кольцами. И облака больше нет, не было никакого облака. Была тень от этого человека, растекшаяся свинцовой лужей.
Он слово дал… Он не может… Она… Нет! Тканный холст врет. Это только мертвые погасшие нити, мертвый станок ткача, время мертвое…
Он бежит. Он не хочет этого смеха, бьющего ножом по спине. Коридор бесконечен, мало воздуха, он бежит, а слева, справа, везде – этот человек, этот смех, этот праздник любви и смерти.
Капитан разглядывал укрепленный на подставке корабль. Он был совсем как живой, только маленький. Таких он еще не видел. Длинный корпус из дерева, небольшой киль, форштевень, круто уходящий под углом вверх, высокий косоугольный парус. Корма пестра от резьбы и ярких восточных красок. Таких игрушек-суденышек в комнате было много.
Капитан потрогал корпус модели: тик, или акация – из чего там строили на Востоке? – и резко отдернул руку.
– Интересуетесь? Морского человека узнаешь по одному взгляду. Я ведь тоже моряк. Был, был, конечно. Жизнь списала на берег. Годы, события. Да и кое-кто из человечьего стада посодействовал, илла лахо…
– … Как вы насчет винца? Если с утра не выпьешь, весь день пропал. И для здоровья полезно. Помню, однажды в Каире сподобил меня Аллах заболеть «темной водой». Чем я только тогда ни лечился. Все перепробовал. Мозги летучих мышей с медом, лал, коралловые опилки. К самому Синану в Багдад ездил. В лучшем госпитале лежал. Динаров отдал столько: скажу – не поверишь. И ничего. Как ходил в сортир вдоль по стенке, когда в первый раз прихватило, так и после всех этих эскулапов ходил. А один муэззинишка, что вечно возле Сирийских ворот толокся, мне и посоветовал: а ты, говорит, вином лечись. По секрету, конечно, посоветовал. Тогда с этим было строго. Сами понимаете, Пророк не велел. Ну, я как бы подкрашенную водичку, вроде как по-нынешнему чаек. Кружечку, другую. И через месяц – глаза как стеклышки, от болезни только воспоминания.
– …Вы что больше уважаете? Херес? Кларет? Между нами – рекомендую херес. Вы такого хереса нигде не попробуете. Аллахом клянусь. Осталась еще пара боченков. Идемте. И погреба наши заодно посмотрите. Вас как по батюшке? Федорович? Значит, Иваном Федоровичем будете?
– …Радость у нас сегодня большая, Иван Федорович. Праздник сегодня у нас. Владика, сынка моего женю. Приглашаю вас как дорогого гостя.
– …Ой, тихо! Никак зовут. Ну нигде без меня не могут. Ничего, Иван Федорович, я скоро. А вы тут пока отдохните, с дороги-то устали, небось. На кораблики вот пока посмотрите. Морскому человеку на корабль смотреть первое удовольствие. Глаз лечит.
Кишкан, шаркая, вышел вон. Дверь он за собой не закрыл. Толстая дубовая створка походила на толстых петлях и успокоилась. Капитан потер больное плечо. Ссадина на виске уже не болела, временами поламывало в затылке, но не смертельно, можно было терпеть.
Он вспомнил, как ослепленный тьмой, шарил впотьмах руками. Потом пытался согреться – тело остыло после ночной воды, от камня тянуло холодом, сырой воздух ледяными колючками облепил кожу. Но главное – темнота вокруг. Она мешала дышать, задерживала взмахи руки, и почему-то, упрямо, будто пружина, выталкивала вперед, к стене. Говоря честно, ему было все равно, куда. Хотелось тепла и света. Кажется, он закрыл глаза, чтобы вспомнить голое небо тропиков, но вместо белой бесконечной холстины увидел другое небо – под узким прямоугольником потолка, с люстрой на три плафона с вечно перегоревшей лампочкой, с чайником, ругающимся на кухне с соседом, и с вырванным из календаря листком, на котором наискось, перечеркивая какую-то праздничную муру, шла надпись ЕЕ рукой. «Я не могу больше. Не ищи. Прости.»