Уилл Селф - Обезьяны
Он бродил туда-сюда по галерее, пытаясь заблудиться, но не прилагая особенных усилий, иначе бы у него вообще не было шансов, так хорошо он ее знал. Он помнил день, когда гулял здесь рука об руку с подружкой, ему шестнадцать, ей пятнадцать, в тот день они впервые в жизни поцеловались. Подростки переходили от картины к картине, о чем-то болтали, пытаясь справиться с волнением; Саймон смотрел то на карнизы, то на вентиляционные решетки, то на огнетушители, то на выключатели — на что угодно, только не на блистательные акварели Блейка,[27] официальную цель визита. Не так это просто — заставлять голову работать, когда шестнадцатилетний член рвется на волю из брюк, а пятнадцатилетнее сердце не находит себе места в объятой пламенем страсти груди; с тех пор Саймону больше не требовалось глядеть на план галереи — он был выжжен у него в мозгу.
И все же художник не осознавал, где находится, когда вдруг поднял голову и увидел прямо перед собой две картины Джона Мартина, апокалиптического мастера XIX века, «Поля небес» и «Падение Вавилона».[28] Первая, казалось, представляет собой довольно обычный романтический пейзаж — желто-голубые горные цепи и долины, простирающиеся до размытого горизонта; присмотревшись внимательно, Саймон заметил, что дымок, поднимающийся на переднем плане из расселины, на самом деле не дымок, а полчище ангелов, летящих куда-то, целый рой. Ангелов было так много, что становилось ясно — масштаб картины совсем не такой, как видится на первый взгляд. Сначала Саймон решил, что перед ним вид с птичьего полета на небольшую долину, миль 30–40 из конца в конец; теперь он понимал, что глазу открываются многие сотни миль фантастической страны, погруженной в неизреченную нирвану, инопланетный мир, исполненный в какой-то невозможной технике, больше похожей на современную, с применением краскопультов и компьютеров, чем на манерную, размеренную технику прошлого.
Вторая картина — «Падение Вавилона» — одновременно дополняла и изменяла впечатление от первой. На ней кружился чудовищный вихрь из камня, дерева, воды, огня и плоти, низвергающийся в невидимую пропасть и сметающий все на своем пути. Стихия не щадила вавилонян, пожирала их целиком в один присест, люди кувырком летели в бездну, их развевающиеся бороды были лишь пеной на гребне этой смертоносной волны. Похоже, Мартин хотел сказать, что… что? Ничего конкретного, он просто был заворожен исполинской катастрофой, которую сам же и написал. Лишь одну мысль он хотел донести до зрителя: этот элемент, это зерно взрыва содержалось в самом сердце Вавилона, оно просто спало, замурованное в его камне и нерушимости. До времени…
И раз так, то велика ли разница между Вавилоном и Лондоном? Велика ли разница между полями небес и сизыми пустошами грозовых облаков, этими грязными клочьями шерсти, ласкающими брюхо пролетающих по небу самолетов? Так ли она велика? Саймон, надо сказать, относился к подобного рода откровениям с большим недоверием. Сколько раз он, на поводу у инстинкта, пускался очертя голову в работу и в конце концов все равно оказывался в тупике! Но в чем он никогда не сомневался, так это в том, что, если сердце говорит ему: «Это стоящий образ», оно не обманывает. И здесь он понял, что нашел подмостки вдохновения, которые смогут удержать его — пусть даже его работы будут напоминать модели, собранные из детского конструктора.
Поэтому на следующей неделе он принялся за серию современных апокалиптических этюдов. В руках Джона Мартина кисть или резец могли человеческое тело осквернить, а могли сохранить в целости, но всегда оставляли его самим собой, уникальным в своей неповторимости. Саймон Дайкс лишал человеческое тело и этого, изображая на холсте некие подобия термитов из ланговского кошмара, многомиллионные армии рабочих муравьев, одинаковых по форме и в форму одетых. У него и правда выходили насекомовидные люди, у которых не было ничего, кроме панциря, внешнего скелета. Эти фигуры выстраивались в каре, усаживались в ряды, занимали сиденья гигантского, размером с Шартрский собор,[29] неуклюжего аэробуса; бесконечные хоры и трансепты фигур читали не книги, а доски с тонко вырезанным текстом, или играли в «Тупого Конга», нажимая кнопки неестественно дергающимися пальцами, отмахиваясь от падающих на голову миниатюрных пластиковых клиторов.[30]
Первым в серии стало масштабное полотно, изображавшее салон «Боинга-747» в миг, когда его нос таранит бетонный пол пустого резервуара в Стейнсе,[31] так что крылатая машина на полном ходу разбивается вдребезги. Вырванные из кресел груды человеческих фигур по-настоящему летают — внутри самолета, пребывая в состоянии истинной невесомости, пока понятие «захоронение» не перейдет в их личной картине мира из категории процессов в категорию результатов.
И как только замысел этой картины окончательно сформировался у него в голове, за ним сразу выстроилась целая вереница других. Все это были изображения самых что ни на есть безопасных, скучных и до безобразия спокойных мест, созданных современной цивилизацией, разрушаемых до основания какой-либо чудовищной силой, уничтожающей заодно и груз человеческих тел, по той или иной причине там оказавшийся. Торговая площадка Фондовой биржи, когда ее накрывает гигантское цунами; кассовый зал станции метро Кингс-Кросс ноябрьским вечером 1987 года, когда произошел взрыв;[32] автомобильная палуба пассажирского парома, когда через пробоину туда врываются зеленые воды океана и смывают за борт поток красных и синих машин; мебельный отдел магазина «ИКЕА», где толпа новобрачных, атакованная мгновеннодействующим вирусом лихорадки Эбола, превращается в один большой комок слизи. И так далее, и тому подобное, в общей сложности два десятка полотен.
Если, приступая к циклу, Саймон полагал, что задуманные картины станут своего рода сатирой, иронической насмешкой над непрочностью всего, что люди считают вечным, то в ходе работы понял, что ошибался. Понял, что главным в них был вовсе не антураж. Осознал, что все это не более чем фон в детской книжке для переводных картинок, абстрактные горы и подводные скалы, на которые ребятишки могут наклеить подходящие человеческие фигурки. И что главное — именно эти фигурки.
Саймон чувствовал, что человеческое тело вытолкнули за пределы обычной жизни, как бы свесили с этакого обрыва времени, и теперь оно болталось там клоуном на проволоке, пытаясь за что-нибудь уцепиться, но не находя ни выемки, ни выступа в только что отстроенной, гладкой бетонной стене современного технологизированного мира. Ветер переменился, и Саймоновы человеки поневоле согнулись в три погибели, приняли противоестественные позы — только бы выжить в этой вселенной предельного стресса. По Вавилонской башне прошла судорога, и ее население, пять сотен этажей разноязыких строителей попадали на пол, вывихнув плечи и переломав шеи, — вот что Саймон хотел изобразить на своих полотнах. Но развоплощение, разложение его собственного тела — оно вытекало из всего этого или, напротив, всему этому предшествовало? Саймон не знал.
Тогда-то он и встретил Сару. Но не был уверен, что у него с ней — да и с картинами тоже — все идет как надо. Уверен он был только в одном: за последний год дни стали длиннее, наполнились работой за мольбертом и встречами с людьми, с которыми его познакомила Сара. К нему вернулось похмелье — добрый знак, потому что прежде, в безвременье, в «и» меж Джин и Сарой, он был как будто все время пьян, и вечером, и наутро. Наконец, каким-то непостижимым образом к нему вернулись дети, им вдруг опять стало с ним хорошо. Видимо, почувствовали, что, паразиты, пожирающие его изнутри, насытились. По крайней мере, на время.
Где же он? На краю асфальтового футбольного поля под названием Оксфорд-Сёркус, у магазина «Топ-Шоп», стоит, прислонясь к обращенной на юг стеклянной витрине, посасывает сигарету и разглядывает угол Риджент-стрит. У него нечто вроде приступа клаустрофобии, ломит виски. Саймону представляется, что, откуда ни возьмись, на площади появляется гигантская обезьяна и начинает топтать все, что попадается под ноги. Постиндустриальный Кинг-Конг расколошматил витрину супермаркета', вытащил из проема, зажав в кулаке как термитов, горстку извивающихся людишек, пытающихся выбраться из шерстяного леса, произрастающего у него на ладонях. Лакомые кусочки для бога, суши для всемогущего. Одного за другим он выуживал их из шерсти, внимательно разглядывал перекошенные лица, а потом запихивал в пасть, где каждый зуб размером с зубного врача.
Ам-ням-ням!.. Вкусно хрустят… а как жуются! Площадь заполняет клацанье зубов и чавканье этой гигантской глотки, обезьяньи звуки заглушают городской шум. Монстр делает паузу, выплевывает регулировщика, чей жезл застрял у него в зубах. Негодная зубочистка. Потянулся, побарабанил пальцами по крыше магазина игрушек «Хамлиз» и на всю площадь проревел: «ХууууГрааааа!» Судя по всему, значил этот рев следующее: «Тело — это я. Тело — это только я. К черту Отца. К черту Сына и в задницу Святой Дух!»