Виктор Колупаев - Безвременье
Но ведь было, было! Были встречи, были явления.
63.
Фундаментал ни на миг не отпускал от себя Каллипигу. Его фанатическая приверженность формальной логике заставляла думать, что если Каллипига на его глазах, то уж в другом месте или времени она быть никак не может. Разуверять его в таком чудовищном заблуждении я не хотел, ведь это снова привело бы нас к бесконечным диалектическим спорам, которые нам обоим порядком надоели. Да и людо-человеческого времени у него сейчас на это не было.
После того, как вычислители очистились от привычных, но надоедливых дробей, их накормили, почистили и цепочкой вывели через все еще темную комнату на строительную площадку. Если бы Фундаментал умел считать, он бы заметил, что число их заметно поубавилось. Впрочем, и этому количеству строителей здесь делать было нечего. Не хватало лопат, подъемников, мастерков, бетономешалок. Ну, сказал бы, что ему позарез нужен этот Дворец Дискуссий, создал бы я его. Так нет... По какой-то причине это нелепое сооружение должно было быть построено руками и мыслями самих человеко-людей. Пусть так.
Пока Фундаментал распределял бессмысленную работу среди своих людо-человеков; пока материалистический диалектик Ильин, утверждавший, впрочем, что никакой он не Ильин, а самый настоящий Иванов, доказывал Фундаменталу, что тот делает все не так, как нужно; пока идеалистический диалектик Платон с тоской и печалью смотрел на все происходящее; пока то да се, — мы с Каллипигой удалились в сосновый бор на окраине Сибирских Афин.
Удалились — это, конечно, неправильно, потому что, во-первых, мы остались рядом с Фундаменталом, как он того и хотел, во-вторых, мы с Каллипигой в этом бору уже были и именно в тот самый, прошлый для людо-человеков день, как и сейчас. Собственно, сейчас для нас и было тогда, когда Каллипига захотела пособирать грибов маслят.
Стоял теплый августовский день (я такие научился делать уже без особых затруднений). Хвоя поскрипывала под ногами, чудный для Каллипиги воздух вливался в легкие, будоражил ее, приводил в восторг. Она порхала по буграм, танцуя среди блестящих, сопливеньких шляпок. Я, конечно, уже знал, что если она собралась делать что-то одно, то, на самом деле, ее интересует совсем другое. Так и сейчас. Маслята интересовали ее чисто внешне: полюбоваться их красотой, потрогать шляпку. А на самом деле она шла на "августовку" диалектиков, которых Ильин-Иванов-Сидоров выдворил из своей фракции.
Вот они, соблюдая конспирацию, и собрались в заросшей травой и мелким кустарником ложбинке. Впрочем, тут были не одни только диалектики, но и философы других направлений. Они сразу же нас заметили, но особой опаски не выказали, привыкли к бурной деятельности Каллипиги. Да мы им особенно и не мешали, прогуливаясь в некотором отдалении, кружа и петляя.
— Вот ты, Фалес, — сказал Платон, — давал в государственных делах самые лучшие советы. А теперь ведешь жизнь одинокую и частную.
— Да, — согласился старец Фалес. — После того, как засмотревшись на звезды, я упал в колодец, общественная и государственная деятельность мне опротивела.
— Однако, что же это за причина, по которой прославленные мудрецы, такие как Питтак, Биант, да и Фалес Милетский со своими последователями-предшественниками, а также Анаксагор, а если и не все то многие, удерживаются от гражданских дел? — спросил Платон.
— Скептицизм, — ответил Анаксагор. — Ничего нельзя изменить.
— Почему же нельзя? — не согласился Гераклит. — Все можно изменить, но только к худшему. У Бога все прекрасно, хорошо и справедливо, людо-человеки же считают одно несправедливым, а другое — справедливым, хотя, на самом деле, у них несправедливо все.
Гераклит, создавший учение о государстве и замаскировавший его под учение о природе, всегда проявлял полное презрение к политической жизни. Это-то уж я знал отлично.
— А ты, Парменид? — спросил Платон. — Ведь свое собственное отечество ты привел в порядок отличнейшими законами, так что власти ежегодно под дулами ружей заставляли граждан добровольно давать клятву оставаться верным твоим законам.
— Я обратился к спокойной жизни созерцателя, — ответил Парменид.
— А ты, Зенон-элеец? Ведь ты был мужем выдающимся и в философии и в государственной жизни!
— А теперь я презираю все более значительное.
Эмпедокл тут же отказался от царской власти, тоже предпочтя "частную жизнь".
— Анаксагор, — спросил Платон, — неужели отечество тебя нисколько не интересует?
- Боже сохрани! — ответил тот с достоинством. — Моя родина даже очень меня интересует. — И указал на небо.
— Пифагор! Уж ты-то известен своими политическими убеждениями!
— Убеждениями — да, но не измышлениями о пифагорейском коммунизме, — ответил Пифагор.
— Аристотель! — воззвал в отчаянии Платон.
— Хоть ты мне друг, но истина дороже, — ответил Стагирит.
— Протагор!
— Что каждому городу кажется справедливым и похвальным, то и есть для него справедливое и похвальное, пока он так думает. Я утверждал, что именно каждый из нас есть мера существующего и не существующего, и один от другого этим самым действительно до бесконечности различен, так как для одного есть и является то, для другого — иное. Но я далеко от того, чтобы не признать ни мудрости, ни человека мудрого. Напротив, того самого я и называю мудрым, кто, если кому из нас представляется и есть зло, полагает это представляющееся и существующее превратить в добро. Но это не относится к тебе, Платон, и к Ильину. Притом, не привязывайся в моем учении к слову.
— Гиппий!
— Мужи, находящиеся здесь! — воззвал известный софист. — Я думаю, что все вы родственники ближние и граждане не по закону, а по природе, ибо подобное по природе сродно подобному, а закон — тиран людо-человеков, он часто насилует природу. Кто станет думать о законах и о подчинении им, как о деле серьезном, когда нередко сами законодатели не одобряют их и применяют?
— Я думаю, — сказал некий Калликл, — что налагатели законов такие же слабые люди, как и чернь. Поэтому, постановляя законы, а именно, одно хваля, а другое порицая, они имеют в виду себя и свою пользу. Опасаясь людей сильнейших, как бы эти люди, имея возможность преобладать, не преобладали над ними, налагатели законов говорят, что преобладание постыдно и несправедливо и что домогаться большего перед другими значит наносить им обиду. Сами, будучи хуже, они, конечно, довольны, когда все имеют поровну. Поэтому-то по закону считается несправедливым и постыдным искать большего, чем имеет большинство. Это значит, говорит Ильин, наносить обиды.
Нет, что-то никто здесь, на августовке, не торопился поддержать Платона, его концепцию, в которой личное должно было бы раствориться в общем до полной потери самостоятельности. Даже старый Гегель пробурчал, что у Платона решительно все личное и человеческое приносится в жертву общему и государству. Ощущение было такое, словно все они хотели поскорее смыться отсюда и больше не участвовать в каком-то великом эксперименте даже теоретически.
Так бы, наверное, и случилось, но нашелся среди них некто Бердяеев и понес:
— Ваш Ильин-Иванов-Ульянов утверждает, что нужно пройти через муштровку, через принуждение, через железную диктатуру сверху. Принуждение будет применяться по отношению ко всем. Потом, мол, людо-человеки привыкнут соблюдать элементарные условия общественности, приспособятся к новым условиям, тогда уничтожится насилие над людо-человеками, государство отомрет, диктатура кончится. Ильин-Иванов-Ивановский не верит в людо-человека, не признает в нем никакого внутреннего начала, не верит в дух и свободу духа. Но он бесконечно верит в общественную муштру, верит, что принудительная общественная организация может создать какого угодно нового, совершенно социального людо-человека, не нуждающегося больше в насилии. Пресветлое государство станет таким же, как всякое деспотическое государство, оно будет действовать теми же средствами, ложью и насилием. И государство это будет — военно-полицейское.
Платон отрешенно сидел на поваленном дереве и, казалось, вообще ничего не слышал. На его широком лице отражалось страдание.
— И Маркс и Энгельс и сам Иванов-Ульянов, — продолжал взволнованный философ, — придают огромное значение войне, как самому благоприятному моменту для производства опыта коммунистической революции. В этом отношении у коммунистов есть поражающая двойственность, которая может произвести впечатление лицемерия и цинизма и которая ими самими утверждается, как диалектическое отношение к действительности. Кто больше всего протестует против войны и в то же время призывает к тотальному Вторжению? Коммунисты. Я же намерен обвинять их в неискренности и лживости. Это диалектическая неискренность и лживость. Коммунисты вообще думают, что добро осуществляется через зло, свет через тьму. А мы, философы, должны не познавать мир, но переделывать мир, создавать новый мир. Для материалистической диалектики все определяется не просветлением мысли, не светом разума, а экзальтацией воли, революционной титанической воли.