Ольга Голосова - Преобразователь
Во всяком случае, на другом конце стола трое ландскнехтов, божась и сыпля проклятиями, играли в кости, у дверей валялись прямо на земле пьяные в стельку бродяги, в углу несколько нищих, отбросив костыли, обгладывали баранью ногу, разящую чесноком на всю округу, а гулящие девки вообще сидели на каждой лавке. Одна даже затянула песню, постукивая в такт глиняной кружкой.
Заведение являло кипучую смесь разбойничьего притона, бедлама и кутузки.
Кое-как обструганный стол покрывали липкие пятна, под ногами гнилое сено мешалось с объедками. Густой чад облаком висел под грязным потолком, укутывая посетителей вонючим дымом от горелого сала. Оно капало с куска мяса, жарящегося на вертеле прямо над очагом. То и дело подвыпившие гуляки покидали трактир, чтобы справить нужду, и, возвращаясь, окидывали женщину недобрыми взглядами, но, натолкнувшись на ледяные глаза Билэта и меч на его бедре, вскорости отворачивались.
Билэт жадно глотал дымящуюся мясную похлебку, не обращая на свою спутницу ни малейшего внимания, и ощупывал взглядом всех девок подряд. Кловин разглядывала его бледное лицо, спутанные волосы, круги под глазами.
Она думала и не могла понять, что привязывает ее к этому человеку. Или это тяга жертвы к своему палачу?
Молча она сгребла с лавки свой мешок и поднялась в конуру, в которой им предстояло провести ночь. Накинула на тюфяк кусок сукна, сбросила одежду и легла, прикрывшись меховым дорожным плащом.
Что удерживало ее рядом с Билэтом?
Жажда видеть и чувствовать этого человека переросла в уродливую болезнь. Она болела им и умирала от него. Тварь, умирающая от любви к хозяину, — Кловин горько улыбнулась и подтянула колени к подбородку.
Наверное, все так случилось, потому что она животное. Любовь оказалась неподъемной ношей для крысы. Невместимой. Никто не вливает новое вино в старые мехи, ибо оно и мехи прорвет, и на землю вытечет[90]. Ее зависть к людям с того самого мига, когда она увидела…
Это было в Кельнском соборе. Поздним вечером, когда опустела даже ризница и тяжелые, богато украшенные фигурками людей и ангелов ворота закрылись, они выбрались из-под каменных плит и начали с писком и визгом носиться по скамьям, ища восковые свечные огарки и подбирая все, что забыл подмести ленивый служка. Превращение настигло ее впервые. Ее тельце затряслось в конвульсиях, шерстка вздыбилась. Ей было очень больно, а потом… Потом она увидела свет. Через витражную розу — позднее она узнала, как все называется, — лился свет. Это был не просто свет, как бывает, когда ночь отступает и крысы убираются в свои норы. Это был Свет, который неслиянно и нераздельно переливался, распадаясь на цвет, а потом снова превращался в самого себя. Она лежала на боку, лицом вниз, прямо там, где свет воспроизводил свое точное подобие на камне. Лучи заходящего солнца били в витраж, и ей казалось, что это уже и не она, а иное, новое существо родилось сейчас, и ее затопило счастье. Свет лился, а она лежала, боясь пошевелиться, не понимая, кто и что она, и желая быть в этом свете вечность.
Нет, конечно, тогда она не знала таких слов.
О, как она любила этот храм! Переменчивое небо, изливающийся сквозь красные, синие, зеленые стекла витражей свет, трепещущее пламя сотен свечей, разгоняющих тьму, — казалось, что корабль-собор действительно плывет. Она, лежа в его гигантском чреве, физически ощущала мерное колыхание в волнах времени, натяжение каменных ребер, возносящих ввысь его каменную громаду…
Кловин улыбнулась и перевернулась на спину. Перед ее глазами оказалась обструганная балка низкого потолка. Но Кловин ее не видела. Она видела Свет. Все, что было потом, — ее воспитание и обучение, ее власть видящей среди братьев и сестер, ее предназначение, ее плен — все это было неважно, преходяще и незначительно. Потому что перед глазами ее сиял Свет. И она рвалась к нему из натянутых нервов, из ворованной человеческой кожи, из тесной крысиной шкуры. И она завидовала. Она завидовала людям, у которых была душа и которые знали Путь к этому Свету. Но люди говорили ей, что она бездушная тварь и ей никогда не достичь Света. Что она умрет, и звериная душа ее растает как пар, а покрытую слизью падаль растащат муравьи и личинки. Она плакала. Почему? Почему ей не дано то, что есть у самого отпетого подонка, у самого отвратительного мерзавца, у убийцы, у палача? Почему ей не дали души?
Она не хотела быть королевой крыс. Она не хотела замуж за крысу, пусть даже такую, которая, как и она сама, могла носить тело человека. Она не хотела плодить крысят. Она жаждала одного — любви человека. Чтобы один из них, тех, с кем ее разделяет бездна, снизошел до нее и поднял ее до себя.
Слезы закипели в ее глазах, и она быстро вытерла их кулаками.
Пусть Бьянка была бы королевой, пусть вышла бы замуж за ее жениха, пусть все были бы довольны и каждый получил бы свое. Только бы ей достался кусочек того Света, той любви, из-за которой люди совершали безумства.
Она научилась читать, хоть это у крыс было и не принято. Она слушала песни миннезингеров и не понимала, что влечет к этим безумствам всех тех, кого воспевали в стихах. Она задыхалась в жизни, уготованной рождением в правящей семье и ее положением видящей. И Бьянка, маленькая, прекрасная, как статуя, Бьянка освободила ее. Выпустила на свободу. Она продала ее крысоловам.
Люди оказались гораздо хуже, чем о них рассказывали старые крысы.
Человеческая любовь явилась ей в виде еще более зверином, чем тот, к которому Кловин привыкла в своем племени.
И она захотела умереть. Зачем жить, если свет людей оказался страшнее крысиной тьмы?
Она умирала. Превращения туда и обратно становились все чаще. Временами ей казалось, что она теряет рассудок, а когда она была крысой — мира вообще не существовало. Как будто тебя заперли в ящике, полном страха и запахов.
Но однажды она снова увидела Свет. Нет, конечно, она видела его часто. Когда проскальзывала в самый дальний угол собора на раннюю мессу и «Радуйся»[91] проникало ей в сердце. Когда она видела улыбки на лицах матерей, склоняющихся к детям, когда отблески Любви светились в глазах мужчины, подающего руку женщине. Но всего этого было слишком мало. Она не могла войти в чертог, уготованный для сынов Света, и непроницаемый мрак кромешного холода сковывал ее сердце.
Но однажды она увидела его. Свеча освещала лицо человека. Бледный лик изнутри озарял тот самый Свет — свет и скорбь от невозможности дотянуться до него. Огонь жизни рвался наружу, истончая его плоть, и она узнала то пламя, на котором горела сама. Зернышко Света, посеянное в него когда-то, дало росток. Из него мог вырасти бог, а могло и чудовище. Но кусочек Света, спрятанный в его сердце, светил на нее, и этого было достаточно, чтобы она пошла за ним.
Свет стоит того, чтобы жить. И она узрела цену своей жизни.
Любил ли он ее?
Женщина зажмурилась, словно заслоняясь от невыносимого зрелища.
Да, любил.
Тот Свет, который зажегся в нем, слабел. Вместо него разгоралось алчное пламя. Пламя сжирало его, требуя новой пищи и новых жертв.
Свет звал его к власти иной, власти без пожирания и упивания, а огонь обещал ему поглотить всю его боль и страх, огонь давал ему забвение себя и власть над другими.
О, она тоже знала эту власть.
Когти, сжимающие беззащитное тело, зубы, впивающиеся в живую плоть, насыщение чрева и мгновение сна для вечного голода.
Она любила Билэта и таким. Его презрительные усмешки и ленивую улыбку. Его пальцы, перебирающие тело флейты. Его душу, слишком тонкую и оттого готовую порваться. Обладая им, она обладала его светом. Она любила его — и ее гордость этой любовью все погубила. И его, и ее.
Она стиснула кулаки, и острые ногти глубоко впились в кожу ладоней.
Лестница заскрипела под тяжестью шагов. Она мгновенно сменила позу и повернулась к дверям. Он скользнул в комнату, бесшумно разделся и лег рядом.
— Завтра мы будем уже далеко, — он повернулся и просунул руку ей под голову. — Рэндальф не достанет тебя. Потом я найду нашего сына, и ты будешь править сабдагами. А я — людьми. Что мне еще остается? По крайней мере, когда правишь другими, создается приятная иллюзия, что ты можешь управлять собой.
Бледная усмешка озарила его лицо, и голубые глаза обратились на нее. Где-то далеко, в самой глубине их, таился ужас. Свободной рукой он коснулся ее подбородка, провел по шее, дотронулся до груди.
По телу женщины пробежал холодок.
— Сильные убивают себя, слабые — других. Ты когда-нибудь хотела себя убить?
Кловин сглотнула слюну и кивнула.
— Да. Слишком часто.
— А почему не убила?
— Животное не может себя убить. Закон сильнее нас.
— Я тоже не смог. Хула на Духа, анафема, труп за оградой, душа в аду. Достаточно причин, не так ли? — он снова усмехнулся. — Никогда не понимал, почему самоубийство есть грех хулы на Духа Святого? По-моему, это всего лишь уничтожение того, что ты ненавидишь.