Геннадий Якушин - Волк
Я кидаюсь на улицу. По тротуару идет тяжело нагруженный пожилой мужчина. Видимо, из магазина. Он ко всему безразличен и не обращает на меня внимания. У него свои заботы. Я мчусь по тротуару, поджав хвост, все вперед и вперед, боясь только одного, что на меня обратят внимание и начнут за мной охотиться!
Глава XXVIII
Не помню, как я добираюсь до своего дома, как оказываюсь в своей квартире. Но только здесь, уже сидя в кресле, я осознаю, как напуган. И я жду чего-то еще более ужасного. Я жду чего-то, что может принимать любые формы. На меня надвигается неведомая беда. Мне почему-то даже кажется, что встреча с собственным двойником у Марины предрекала мне смерть.
— Это дурацкое наваждение может довести меня до безумия! — осаживаю я в конце концов сам себя.
И чтобы избавиться от дури, бросаюсь к письменному столу. Мои пальцы так стремительно начинают бегать по клавишам машинки, что я задыхаюсь, как при беге. Для меня нет ни дня, ни ночи, ни времени. Пишу, следовательно, существую. Стопка исписанных листов растет. Моя квартира населяется лицами, улыбками, голосами, взглядами, чувствами, событиями и происшествиями.
А в конце недели, когда мой герой, давно выйдя из моего повиновения, прищурившись, нажимает на спусковой крючок пистолета и в его руке, громыхнув, вспыхивает короткое пламя и цареубийца Белобородов падает мертвым, появляется Андрей.
— Здравствуй, пап! Снова в полете? — спрашивает он.
Мои пальцы останавливаются, и я возвращаюсь в сегодняшний день.
— Как ты вошел в квартиру, я что, забыл запереть дверь? — удивляюсь я.
— Нет, дверь была закрыта. Ключ от твоей квартиры мне дед дал. Все волнуются. Телефон не работает. Точно, трубка не повешена! На работе не появляешься.
— Я за свой счет неделю после командировки взял.
— Ну и где ты сейчас? Опять революцию вершишь?
Он берет отпечатанный лист и читает. Лицо его серьезно и вдумчиво. Сын определенно мне нравится. Мне в эти минуты кажется, что он все в жизни понимает, а если и не все, то непременно через какое-то время все поймет. Подняв глаза от рукописи, Андрей с любопытством и добродушием молча глядит на меня. Я спрашиваю его:
— Что читаешь?
— «Ад» Данте, — отвечает сын.
И я не могу ничего вымолвить. Я запинаюсь и затихаю. Я хочу как можно точнее сформулировать свой комментарий, но при этом мое понимание темпа освоения западной литературы в средней школе лопается по швам.
— Задали?
— Да нет, интересно. — Теперь он, поставив кассету, включает магнитофон и смотрит на меня снисходительно. «Гуд бай, май лав, гуд бай!» — оплакивает расставание с любимой грек Демис Русос на английском языке. Андрею, видно, песня нравится, и он подпевает певцу. Наконец Демис Русос замолкает. — Пап, а ты слушал группу «Кино»?
— Какое «Кино»?
— Ну, группу Цоя. Он поет: «Перемен! Мы ждем перемен!» А «Караван», «Рондо», «Казино»?
— Я слушал на днях Пугачеву по телевизору. Честно сказать, не очень. А многие, особенно женщины, от нее без ума.
И тут сын без всякого перехода заявляет:
— Знаешь, пап, меня надо перевести в другую школу, лучше с химическим уклоном. В этой школе у меня не складывается с химичкой.
Я злюсь. У меня внутри буря! Я знаю, что творит Андрей. Со мной и Мариной по очереди уже беседовал директор школы. «Нахватавшись верхушек, ваш сын, — говорил мне директор, — регулярно вызывает преподавателя химии на „дискуссию“, и она из-за этого постоянно чего-то не успевает сделать в соответствии с намеченным планом». Я еле сдерживаю себя. А сын продолжает:
— Пап, совсем не действовать на нервы учителя ученик не может — такова жизнь.
— А не будет ли в другой школе то же самое? — с подковыркой спрашиваю я.
— Да она узурпатор какой-то, — не чувствуя с моей стороны поддержки, злится сын.
— Учительница сильная личность? — Андрей пожимает плечами. — Да, все не так просто, — с тяжелым вздохом и как бы склоняясь к миру, констатирую я.
— Да что за трудности?! — принимая деловой вид, восклицает сын.
— Трудности, по-моему, в человеческих характерах и не очень умном поведении тебя или учителя. Я не могу сказать более точно, так как не знаю сути дела. Если ты просто ударяешься в амбицию… — Тут я встаю и резко заявляю: — Андрей, плохой из меня дипломат, знаешь что, не дури!
Брови сына делаются домиком. Он серьезно и долго вглядывается в меня, а потом вдруг поспешно опускает глаза, точно пугается, что я невзначай прочитаю его мысли, и медленно, словно припоминая, произносит:
— «С младенчества моего вкоренена в сердце моем уверенность, что промысел Божий ведет человека ко благу, как бы путь, которым он идет, ни казался тяжел и несчастлив».
Я удивленно гляжу на него.
— Это князь Трубецкой,! — поясняет сын, — религиозный философ.
— Ты помнишь наизусть? — изумляюсь я.
— Естественно. И ты, я знаю, легко запоминаешь то, что застревает вот здесь, — Андрей хлопает себя по груди и поднимает на меня глаза: — Пап! Я хочу поступать в Менделеевский. Мне нужна более серьезная подготовка.
Я смотрю на сына — и взрослый, и ребенок.
Когда я развелся с Мариной, я вел себя так, будто из меня вынули душу. Ведь единственное, что меня тогда интересовало в жизни, это он — Андрей. Но капля долбит камень, а время — человеческие чувства. Постепенно я излечиваюсь от травмы и последовавшей за ней прострации. Прихожу в себя.
Как одержимый, я бросаюсь в работу: я копаюсь в летописях, работаю в архивах ЦК партии, готовя материалы по ударным комсомольским стройкам. А сколько в этих архивах я беру для себя! Работа в журнале, а затем в министерстве дают мне возможность ездить по всей России, по всему СССР. В своих изысканиях я мечусь месяцами, углубляюсь не только во все века цивилизации славян, но и в самые глухие закоулки человеческой мысли. В этом хаосе у меня начинает вырабатываться какая-то своя система, свое видение истории.
Мой сын тоже к чему-то стремится, в поиске, а куда приведет его этот поиск, что он даст ему?
За обедом, который мы приготовили вместе, сын весел, возбужден, подробно рассказывает мне о своих делах и задумках, нахваливает наше мужское поварское искусство, интересуется, как я живу и работаю. А когда я мою посуду, он, найдя в альбомах фотографии прадеда и прабабушки, приносит их на кухню и выспрашивает меня о них.
Долго-долго идет зима с ее днями, похожими на затяжные сумерки, низким небом и серыми снегами. Но заканчивается и она. Весна — известная мастерица превращать ничего не стоящие вещи в шедевры красоты. С домов и деревьев до земли тянутся нити капели. В хмуром небе появляются голубые оконца. Весна трудолюбиво выстукивает вдохновенные монологи в пользу того, что жизнь, как бы там ни было, прекрасна.
И это так. Мой сын уже учится в спецшколе. В ней химия — ведущий предмет. Чивилихину удается организовать Клуб любителей русской истории, и сегодня вечером я иду на его очередное собрание в Политехнический музей. О чем мне там говорить? Может, о том, что некоторые вещи надо понимать не в переносном, а в прямом смысле слова, как это понималось раньше? И, может, начать этот разговор со слова «грех», которое произошло от слова «грек» где-то в десятом веке, во времена Крещения Руси.
Но, еще не войдя в зал, я вдруг слышу из него свой голос, а когда вхожу, то вижу себя, а точнее, своего двойника. Он выступает защитником измышлений Шлецера, а затем азартно взмахивая рукой, вещает:
— «Организация русского государственного образования не была результатом государственно-политических способностей славянства в России; напротив, это дивный пример того, как германский элемент проявляет в низшей расе свое умение создавать государство».
Сволочь! Он же цитирует Гитлера.
Я не помню, как оказываюсь рядом с этим чертом. Я помню только свою схватку с милицией и дружинниками, прикрывающими от меня сатану.
В милиции, куда я был доставлен, меня обвиняют в нанесении телесных повреждений профессору, правда, при этом не называют его фамилию, а также милиционеру, двум дружинникам и требуют подписать об этом протокол. Я категорически отказываюсь что-либо подписывать и обвиняю сидящего передо мной капитана в пособничестве фашиствующим элементам и русофобии. Что такое русофобия, капитан не знает, а за обвинение его в пособничестве фашистским элементам приказывает меня скрутить так, чтобы ступни моих ног почти касались затылка, а потом упаковать в мокрый брезент.
Через какое-то время я начинаю чувствовать, что мои ребра вот-вот будут сдавлены высыхающим брезентом, я задыхаюсь и хриплю. Однако когда к моей торчащей из брезента физиономии наклоняется милиционер я, неизвестно откуда прорезавшимся голосом, кричу на него:
— Фашист!
В ответ он бьет меня в бок сапогом с такой силой, что я тут же теряю сознание.