Ольга Славникова - Легкая голова
Межу тем мир вокруг рвался на куски. Чего-чего, а землетрясений сроду не бывало на Москве — и, тем не менее, однажды ночью молодожены проснулись от нарастающего дребезга посуды и почувствовали себя словно на ручке огромной ложки, которая медленно перемешивает красное варево в самом чреве Земли. Стопы тарелок в буфете пробирало сверху донизу и снизу доверху, люстры качались, будто древесные кроны под ветром, шуршали на стенах картины, икали и били часы. Но не успели молодожены, кое-как одевшись, схватить деньги и документы, как все прекратилось, замерло, слегка скособочившись, словно мир занес ногу для следующего шага и застыл, прислушиваясь. Так все и было на самом деле — стояло, балансируя и едва не падая, на полушаге в будущее. От землетрясения у Максима Т. Ермакова осталось ощущение, какое иногда бывает при самом начале гриппа: будто через тело проходят, к небу от земли, слабые разряды электричества. Что хуже всего — Максим Т. Ермаков начал вдруг чувствовать людей. Через Люсю он внезапно понял, что другие люди тоже существуют. Чужие смерти пугали и раздражали его, как если бы в комнате, где он сидел, кто-то сильно хлопал в ладоши или вскрикивал, и не было никакой возможности выгнать подлеца. Смерть — хлопок, смерть — крик над самым ухом, а иногда это просто сыпалось, палило очередями, так что не удавалось толком ни почитать, ни посмотреть кино.
Как раз был выходной, по телевизору показывали фантастический сериал, достаточно идиотский, чтобы можно было совершенно отключиться от действительности.
— Максик, ты чего обленился совсем, пойдем, погуляешь со мной, — Маленькая Люся, уже одетая в розовый пуховик и больше, чем обычно, похожая в нем на беременную, загораживала Максиму Т. Ермакову экран и ползущий по нему звездолет.
Максим Т. Ермаков, зевая, глянул в окно. Там реальной действительности было гораздо больше, чем в перегретой комнате, и уж точно больше, чем в телевизоре: сеялся мелкий, будто железные опилки, противный снежок, припаркованные автомобили во дворе покрылись коркой, на обледенелой ветке хохлился, словно детская рука в варежке, сжатая в кулачок, промерзший воробей.
— И оно тебе надо, по такой погоде гулять, — сказал Максим Т. Ермаков Маленькой Люсе, провожая ее в прихожую. И даже не поцеловал на прощание.
Она еще позвонила раз пять или шесть: была в Охотном Ряду, выбирала Максиму Т. Ермакову новую рубашку из, казалось, бесконечного количества возможных: и в полоску, и в клетку, и в какой-то лапчатый рубчик, которого Максим Т. Ермаков даже не мог вообразить.
— Ты ведь у меня зеленого не носишь? — в который раз уточняла она деловитым голоском. — А может, тебе кремовую взять? Но у зеленой качество очень хорошее, мне она так нравится! Давай, я обе возьму.
— Люсь, ты уже купи что-нибудь, сама прими решение, — нетерпеливо отвечал Максим Т. Ермаков, у которого как раз инопланетяне, похожие своей анатомией на шотландцев с волынками, атаковали земную космическую станцию. — И приезжай домой, обедать пора!
Он еще какое-то время следил за космической бойней. Все-таки облизывал душу какой-то потусторонний холодок. Не выдержав, Максим Т. Ермаков потянулся к мобильнику, чтобы самому набрать припозднившуюся Люсю — и тут же мир тихо ахнул. Мир, подобно виртуальной голове Максима Т. Ермакова, хлопком выпустил какой-то дурной, перебродивший хмель, и только спустя длинные-длинные секунды стало понятно, что звук прикатился с Пушкинской площади, от станции метро.
После, когда оперативная группа прокуратуры Москвы расследовала взрыв, отдельные части мозаики сложились в рябоватую, плохо совпадающую краями, но все-таки связную картинку. Многие свидетели видели на станции «Театральная» немолодую грузную женщину в грязно-розовом пуховике поверх обвислого черного платья, в мусульманском платке на самые глаза. Женщина стояла на станции долго, ждала явно не поезда. В руках у нее была мешковатая черная сумка с пряжкой поддельного золота размером с консервную банку, в сумке проступало углами что-то вроде длинной коробки. И сама женщина казалась какой-то коробчатой, сложенной под пуховиком, будто печь, из больших кирпичей. Никто не обращал на нее особого внимания, а зря. Людям стоило посмотреть в глаза этой гостье столицы, блаженные и страшные, словно расплавленные на каком-то внутреннем огне. Но пассажиры метро бежали мимо, загружались тесными кучами в отбывающие составы и тем самым оставались в живых.
Наконец, гостья столицы дождалась. По лестнице от «Охотного Ряда» сбежала, поглаживая рукой перила и подошвами ступени, обыкновенная москвичка, ничем не примечательная, кроме отсвета счастья на узеньком личике, слепоты счастья, делавшей ее походку странной, похожей на зигзаги водомерки по глади пруда. На москвичке был точно такой же, как на гостье столицы, розовый пуховик, только чистенький и аккуратно застегнутый. Женщина в мусульманском платке подалась вперед, но не поздоровалась с москвичкой, а пропустила ее и пристроилась сзади, нависая, напирая животом из кирпичей, так что небольшое время казалось, будто мусульманка ведет москвичку по платформе, как вот артист водит по сцене большую, в собственный рост, марионетку. Между двумя розовыми пуховиками попытался влезть какой-то старик в неопрятных коричневых лохмотьях, вероятно, вагонный попрошайка, но гостья столицы так отодвинула прыткого деда, что тот полетел спиной на колонну и от удара буквально ссыпался внутрь своих отрепьев, едва успев схватить руками, будто мяч в баскетболе, свою костяную черепушку.
Подошел, гуднув и просияв, обреченный поезд в сторону Тверской. Гостья столицы впихнула замечтавшуюся москвичку в вагон, и тут же ей, одышливой, уступил сидячее место бледный студентик с приклеенной к носу растрепанной книжкой, которому оставалось жить ровно две минуты. Женщина плюхнулась и сразу принялась копаться в своей чудовищной сумке, пихая локтями соседей. Тем временем старик-оборванец, каким-то образом все-таки оказавшийся в вагоне, устроил целый блицспектакль: он завихлялся, заплясал и для пущего эффекта выпустил прямо из черепа что-то вроде белесого дыма, как выпускает споры лопнувший гриб-дождевик. Пассажиры, приняв все это за оригинальный трюк, стали совать старику в лохмотья тощие десятирублевки и не заметили в давке, что деньги сквозь артиста валятся на пол. Почти все пассажиры были уже живые мертвецы.
После специалисты-взрывотехники рассчитали, что если бы «кирпичи», составлявшие примерно восемь килограммов в тротиловом эквиваленте, рванули в туннеле, то от всего злосчастного поезда остались бы скрученные вагонные остовы и горячие от пожара мясные лохмотья. Если бы даже кому-то из пассажиров удалось уцелеть, то спасатели не смогли бы пробиться к пострадавшим, потому что недавнее землетрясение пустило по своду только одну, зато чудовищную трещину, набухшую воспалением потревоженной почвы, и туннель от взрыва просто раскрошился бы, как ломаная вафля. Но так получилось, что придурошный старик все-таки привлек внимание смертницы. Она уставилась на него широко раскрытыми глазами, подернутыми пленкой, как на остывающем супе, и руки ее застыли в чреве сумки, не завершив движения. Так она потеряла драгоценные тридцать секунд, и состав успел почти целиком втянуться на «Тверскую», где его ожидало прошедшее в окнах, будто манекены в витринах, большое скопление людей.
Москвичка в розовом пуховике, застревая пакетами, стала проталкиваться к выходу. Тут смертница очнулась. Все пассажиры заворотили головы на ее пронзительный, нечеловеческий визг, словно циркулярной пилой по железу. Женщина верещала, зажмурившись, показывая во рту изношенные коренные, похожие на золотые самородки, а тем временем руки ее, погруженные в сумку, дернулись, точно там, внутри, кто-то их укусил — и это было последним, что видели при жизни десятки людей. Взрыв был как всеобъемлющая фотовспышка, запечатлевшая их всех для вечности еще не мертвыми. Растрепанная книжонка, будто мудрая птица, припала, раскинув крылья, к лицу студента, чтобы он не смотрел, как на него летит ослепительной молнией вагонная штанга — а в следующую секунду студент уже не чувствовал ровно ничего.
По свидетельствам людей, бывших в это время на «Тверской», от взрыва злосчастный вагон подпрыгнул и взбрыкнул, как лошадь. Из окон состава, точно вода из брандспойтов, брызнули битые стекла; сразу внутри развороченного вагона полыхнул пожар, и струи стекла, окрашенные огнем, превратились в кипяток. Отзвуки взрыва потонули в мощном, как оперный хор, человеческом крике. Электричество, трепеща, помертвело и померкло, изжелта-серый едкий дым наполнил станцию, панели-указатели светились в дыму, будто тусклые зеркала. Люди на какой-то миг застыли, а потом толпа, дочерна загустев у намертво вставших эскалаторов, устремилась на выход; слышался глухой рубчатый топот по металлическим ступеням, коллективное тяжелое дыхание и детский плач. Те, кто дышал сквозь шапки и шарфы, держались лучше, но у многих, одурманенных продуктами горения, было что-то вроде галлюцинаций. Так, очевидцы утверждали, будто видели на своде потолка человеческую фигуру, бегавшую там на четвереньках с проворством таракана: на существе ядовито тлели коричневые лохмотья, представлявшие собой остатки мужского костюма, и существо будто бы выкрикивало французские слова, от которых со стен сходила, будто змеиная шкура, мраморная облицовка. Так или иначе, люди спасались, не веря, что все уже произошло. И чем меньше народу оставалось на станции, тем виднее становился на полу ужасающий выброс, будто клякса чудовищной рвоты: стекла, рваное железо, что-то абсолютно белое, быстро намокающее кровью, мужская пухлая кисть в обручальном кольце, выпотрошенная сумка, гудящий и ерзающий мобильник, похожий на муху, которой оборвали крылья, — и среди всего этого десятки темнеющих кучами человеческих тел, из которых одно, в посеченном розовом пуховике, с трепещущей, как жабра, разорванной щекой, еще пыталось ползти.